Анатолий Эфрос - Профессия - Режиссер
Оба клянутся мстить.
Мокрый от напряжения, усталый, как после тяжелой работы, Яго остается на сцене один, отдыхает.
10. После почти молниеносной передышки следует новая тяжелая сцена, ведь у Шекспира каждая сцена — как лавина. Только бы не утомить публику однообразием, все рассчитать, при высоком, конечно, чувстве.
Итак, Дездемона, которая оставила Отелло в прошлой сцене в состоянии какой-то, как ей казалось, начинающейся болезни, теперь бежит к нему, чтобы узнать, как он себя чувствует. Однако Отелло больше не выглядит больным.
Совсем другое начинает беспокоить Дездемону.
Отелло ведет разговор с ней в неизвестной ей ранее манере. Он как бы на что-то намекает, что-то хочет сказать скрыто обидное. Говорит, что ее влажная рука — признак изменчивости натуры, и т.д.
Тут Дездемоне чудится уже не болезнь, а некая ранее неизвестная черта характера ее мужа. Неприятная черта. Деспотичность, что ли?
И она оказывает ему легкое, но определенное сопротивление.
Между тем как для Отелло ее сопротивление является доказательством не скрываемой ею измены.
11. В результате эта сцена с мужем для Дездемоны еще более таинственна, чем прежняя, когда Отелло казался больным. Он так изменился за короткое время, что только его внешность свидетельствует о том, что перед ней Отелло.
Это непосильное постижение таинственного сценически должно быть интересно, волнительно.
Яго переводит такое постижение в реальное русло: значит, что-то случилось по военной линии, говорит он.
И Дездемона бурно подхватывает эту версию. В ней — спасение.
Эту радость выхода из тупика непонимания можно будет сыграть впоследствии резко, бесстрашно.
Дездемоне после мрака неясности вдруг показалось, что есть разгадка. Она уверовала в то, что это разгадка истинная.
12. Ради небольшой передышки идет сцена с Бьянкой, в которой тем не менее нужно точно прочертить все, что касается платка. Да к тому же выстроить человеческие взаимоотношения Бьянки и Кассио.
13. И тут наступает один из самых трудных моментов акта, ибо акт переваливает на вторую половину, нужны новые средства для поддержания внимания, для развития действия, и так достаточно напряженного.
Снова появляются Отелло и Яго. Идет их третья сцена. Отелло чуть ли не бежит от Яго. Он хочет спастись от новых сведений. Яго настигает его своими сообщениями и доводит до обморока.
Это надо сделать как вихрь — до обморока, а потом — остановка.
Яго зовет Кассио посмотреть на Отелло, лежащего в обмороке.
14. Затем новый вихрь — запрятать мавра в засаду и заставить подслушивать.
Тут надо пускать в действие все владение ритмом и формой, ибо если все будет держаться только на одной игре, — боюсь, будут повторы.
Надо выдерживать страшный ритм до прихода Лодовико, а тогда уже сильно приостановить, загнать все вглубь, до удара по лицу Дездемоны.
15. Если эту сцену провести в нужном накале, то последнюю четверть акта снова можно давать менее театрально, более человечно, интимно, с постепенным нагнетанием трагического к финалу.
*Говорим о математике высшей или низшей, но ведь есть еще такое понятие, как полет. И когда тебе за пятьдесят, хочется хоть немножко попробовать полетать, а не высчитывать. С этой точки зрения смотрю теперь часто на всё, что сделал раньше.
Снова как будто нарочно, для необходимого продумывания, передавали наш телефильм «Таня». Слишком мало размаха, слишком мало неожиданных сопоставлений, слишком мало внезапных, будто бы совсем ненужных отвлечений. Все чересчур скромно. В этой скромности есть, конечно, своя определенная правда, однако она не исчезла бы, если бы скромность эта и психологичность были бы лишь одной из составных частей всей вещи. Все это неплохо, быть может, но скованно, скромно. Конечно, все возможности иногда используются и отвратительно, но не желать всего из одной боязни быть отвратительным — тоже ведь бог знает что.
Таня и Герман сидят в арбатском дворе, но ведь двор этот можно было так хорошо обыграть. Столько найти в нем смысла, зримого смысла. Столько живописности выжать из этого дворика! Нет, не той живописности, какая уже была и какую можно себе представить, а своей, мной лично прочувствованной.
Разве не понимал я этого, когда снимал?
Помню, я плохо себя чувствовал, я серьезно заболевал тогда, как раз в это время я слег в больницу, и даже без меня там доснимали, в этом самом дворике. И все же не в этом дело.
Вероятно, я не понимал до конца — что можно в кино и как можно.
Весь этот тяжелый съемочный труд так утомляет, особенно театрального человека, весь этот чудовищный выезд на натуру, с нетрезвыми нередко людьми, а главное, с людьми, часто на площадке лишними, ненужными, создающими лишь сутолоку.
Этот выезд, когда приличного снега нет, когда слякоть вместо снега, когда зимой идет почему-то дождь, а ждешь хорошей зимы, настоящей зимы, которая так нужна... Эта слякоть, когда промокают провода и осветители говорят, что нельзя зажигать «диги»...
Когда вспоминаешь весь этот выезд на натуру, то вспоминаешь и то, что искал тогда невольно, как быстрее это сделать, как проще выйти из положения.
Требуется мужество, чтобы выстоять эти дни и снять как нужно. Но для этого она должна еще быть, твоя максимальная идея, для которой стоило бы выстаивать. Идея не скромная, не от бедности, а от всей широты и мощи возможностей человека и возможностей природы, среди которой ты вдруг на съемке оказываешься.
От всей твоей фантазии и большого знания, чего тебе, собственно, нужно.
Теперь, когда прошло время и смотришь работу повторно, ругаешь себя за скованность, хотя в фильме есть и мое, то, от чего и сейчас бы не отказался. Но об этом как раз и не стоит писать. Если кто-то из посторонних, кто смотрел, почувствовал это, то и прекрасно.
Я где-то когда-то прочел или кто-то когда-то сказал мне, что Крэг в своем «Гамлете» хотел, чтобы Дункан выходила на сцену в каких-то важных местах и делала «позы». О, значит, у всех этот порыв — прорываться сквозь скованность средств!
Надо владеть психологией, но и всем остальным и варьировать смело. Но про какой же свой фильм или спектакль я скажу когда-нибудь, что он таков? Нет, элементы все есть, но где же все они сольются в мощный общий удар? Во сколько это бывает лет? В шестьдесят? Или, быть может, те годы, когда бывает такое, уже прошли?
У Арбузова где-то, в каком-то доме на большой дороге, неожиданно съезжаются Герман и Таня, но, так и не увидя друг друга, разъезжаются.
Ах, как, наверное, это можно было бы снять! Вот-вот, кажется, увидятся они, еще секунда, и встреча эта произойдет, ее ведь надо долго готовить, эту встречу, широко готовить и найти эти дороги, и эту автомашину, и эту телегу и показать наконец, как они съехались было, но и не съехались же. А у меня — раз-раз, все в кулачке, все на маленьком пятачке павильончика, потому что где-то в мозгу сидит заноза, что ничего и не нужно, что с помощью одних только актеров можно все сделать. Можно. Но не все!
*Хочу быстро записать несколько слов, ибо лето кончилось и начались адовы дни. «Отелло» уже вышел, и меня разрывают разнотолки. Редко кто порадует меня таким мнением о нашем спектакле, какое я хотел бы услышать. Основное неприятие идет в отношении роли Отелло. (Хотя справедливости ради скажу, что по адресу Волкова я слышу не одну только критику. Попадаются и такие, кто понимает его игру и соглашается с ней.)
Основные возражения идут, разумеется, по той линии, что наш Отелло опрощен. Что в нем нет того величия, пускай не внешнего, а «хотя бы» внутреннего, какое есть у Шекспира.
Конечно, можно было бы спорить, в величии ли тут дело и есть ли это величие у самого шекспировского Отелло. Но в этом споре я бы все равно проиграл, ибо, даже если я прав, противников такого осмысления текста найдется столько, что сам Шекспир отступил бы перед величием их выдумок. К тому же теоретическая мысль, не доказанная сценически, не воздействующая должным образом на эмоции или хотя бы на сознание зрителей, стоит немногого. Напомню только, как Яго говорит об Отелло, что тот неотесанный кочевник. С одной стороны, вполне цивилизованные люди, правда, весьма разные, с другой — с нежной душой, но «кочевник». Разумеется, в этом очень простом человеке должен быть душевный аристократизм, но именно душевный, и никакой другой. Впрочем, я сознаю, что Волков до такого аристократизма, вероятно, не совсем дотягивает, и оттого замысел «опрощения» Отелло легко подвергнуть сомнению.