Александр Воронель - Размышления
"Знаете, благословенный отец, вы меня на натуральный-то вид не вызывайте, не рискуйте... Это я, чтобы вас охранить, предупреждаю."
Самый сильный (едва ли не любимый) герой Достоевского, Ставрогин в "Бесах", признается, что "канонически верует в Дьявола". И вся его "община Тьмы", от профессионального интригана Петра Верховенского до "жидка Лямшина" с "полячишками", "замышляя тщетное", рабски следует за ним "ради служения нечистоте".
Таким образом Достоевский, хотя и был христианином, наряду с признанием, так сказать, теории конечной победы добра в целом, верил также и в возможность полной победы зла в одной, отдельно взятой, душе. Чтобы остаться при этом вполне христианским писателем, как он сам это понимал, ему пришлось приуготовить такой зачумленной душе, порождению тьмы, неминуемую изоляцию и смерть, неотклонимое земное крушение.
Таков подразумеваемый смысл самоубийства Свидригайлова, а затем Ставрогина и Смердякова. Автор довел Смердякова до самоубийства, чтобы не быть вынужденным признать и описывать его земное торжество. Он следовал за Писанием:
"Делающие зло истребятся, уповающие же на Господа наследуют землю. Еще немного, и не станет нечестивого, посмотришь на его место, и нет его." (Псалмы, 36,9, 10.)
Поскольку его Смердяков был воплощением бездны небытия, наваждением, сыном тьмы, он и растворился в конце романа во тьме, как подобает ночному кошмару. От "банной мокроты" он произошел и в нее вернулся... Это очень последовательно... Но реалистично ли это?
"Еще немного, и не станет нечестивого..."? - Не потомки ли Смердякова расплодились как песок морской и унаследовали землю?
Похоже, писатель был оптимист, лакировщик действительности. Его социальное предвидение оказалось сильнее его убеждений. Оно не истребилось со временем, не рассеялось, а сгустилось, облеклось в плоть - "передовое мясо".
Но ... превратившись в живую плоть, когда наступил срок, приобрело и все сопутствующие свойства сознающей плоти, в том числе и способность к добру. Ибо живая, сознающая плоть, в отличие от литературной фикции, не предопределена своим бытием к чему-то одному, а одарена свободой воли, склоняющей и к злу, и к добру - таково определение жизни человеческой, таково условие существования души. Мы свободны интерпретировать этот опыт, как хотим. В пользу ли теории - против ли...
Настало, однако, время, когда зло, с христианской точки зрения, по видимости восторжествовало уже в целой, отдельно взятой, стране. И наследники Смердякова, будучи передовым мясом, не слишком искушенным в философии, не задумываясь, самозванно приписали себе свойство добра, как если бы они одни на земле были сынами Света.
С этим и победили. И произвели потомство. Отцы наши в большинстве своем произошли от победителей. От кого же еще? Конечно, они не были сынами Света. Но они не могли быть и сынами Тьмы. Потому что они жили, они существовали.
О самоубийстве Смердякова теперь не могло бы зайти и речи. Понятия, обрекавшие его на самоубийство, выветрились, а он победил, превратился в класс-гегемон и утвердил свои собственные понятия, создал целую свою литературу...
- Может быть зло не менее субстанционально, чем добро?
Классический русский писатель не принял бы такой мрачной истины. Ф. Достоевский не пережил бы ощущения правоты Смердякова.
Солженицын при торжестве этой правоты родился. И торжествующее повсеместно зло воспринимал как эмпирический факт.
МИСТЕРИЯ ИМЕН. АХИЛЛЕС И БЕГЕМОТ
В том торжестве зла, которым, по мысли Солженицына, было историческое крушение Российской Империи в начале века, замешаны были многие и разные люди, как и положено в мировой катастрофе, но еврей, пожалуй, теперь уже никак не мог остаться в той скромной роли незаинтересованного комического свидетеля, пожарника, которую отвел ему Достоевский.
Куда бы ни повернул теперь Свидригайлов свой револьвер, Ахиллес уже встрепенулся и включился в мировое действие. Может быть просто потому, что неуязвимость его оказалась под угрозой, ...а может быть и потому, что взаправду приблизились последние времена.
В любом случае, так как роль еврея для Солженицына, как и для Достоевского, предопределена свыше, повышение его активности резко расширило диапазон добра и зла, сопряженных с этой ролью.
Собственно, Солженицын единственный крупный русский писатель, в произведениях которого евреи встречаются, как живые люди с узнаваемыми еврейскими чертами, а не как этнически обозначенные манекены. Этого вообще говоря, после таких обобщенных комплиментов, как `вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех... лицах еврейского племени" должно было бы быть для еврейских читателей достаточно. Однако, парадоксальным образом, именно это - пристальное внимание писателя - порождает бесчисленные упреки в антисемитизме. Здесь - драма неразделенной любви.
В одной из множества статей, поставивших целью уличить Солженицына, было обращено сугубое внимание на то обстоятельство, что он называет Парвуса не Александром, как называл себя сам Парвус (и, конечно, его товарищи по партии), а Израилем, как был он назван при рождении. Автор статьи видел в этом порочное желание Солженицына подчеркнуть еврейство Парвуса, чуть ли не заклеймить его. Такой мотив особенно понятен интеллигентным обрусевшим евреям, привыкшим стыдиться своего родства и происхождения.
Я думаю, что мотив Солженицына гораздо глубже. И характеризует его, как писателя, гораздо полнее. Кстати, чтобы подчеркнуть еврейство Парвуса, Солженицын мог бы называть его по фамилии - Гельфондом - что он многократно делал по отношению к другим малосимпатичным историческим личностям, вроде Суханова (Гиммера) или Стеклова (Нахамкиса).
Однако, суть в данном случае не в еврействе. Во всяком случае, не только в еврействе. Я думаю, что самая суть - в имени.
Называя, например, другого своего исторического персонажа - Дмитрия Богрова - Мордкой (по паспорту), писатель, разумеется, учитывал отвратительное впечатление, которое производит звучание этого имени на русском языке. Однако для читателя, знакомого с Библией, очевидно, что он имел в виду также и историю Мордехая из Книги Есфирь. Мордехай сберег жизнь недалекого царя Артаксеркса в некотором сотрудничестве с его предательской службой безопасности, но вскоре затем погубил его первого министра.
Солженицын, по-видимому, был заворожен этим "совпадением" деталей реальной исторической ситуации с пророческой драмой больше, чем характером и ролью достоверно существовавшего Богрова. Во всяком случае, он приписывает ему ( в духе Мордехая) гораздо большую степень заинтересованности в благополучии своей еврейской общины ("живое, родственно ощущаемое еврейство Киева!"), чем можно было ожидать от совершенно ассимилированного еврея, каким несомненно был Богров, отказавшийся от крещения только из гордости.
В другой разоблачительной статье категорически утверждается, что "тонкий, уверенный трехтысячелетний зов", который якобы слышал в себе Богров, "чтобы Киев не стал местом массового избиения евреев, ни в этом сентябре, и ни в каком другом!" есть, безусловно, антисемитская выдумка Солженицына. В самом деле, ведь не может же интеллигентный еврей всерьез принимать во внимание такие странные идеи, как "зов предков" или сочувствие соплеменникам!
Однако, оказывается, что русский писатель может. Упущенный критиком, скрытый смысл всего этого пассажа заключается отнюдь не в утверждении, действительно сомнительной, еврейской лояльности Богрова, а скорее в мистическом совпадении дат... Солженицынский Богров думал об этом ("чтобы Киев не стал местом массового избиения") на пороге сентября, ровно за тридцать лет до массового расстрела киевских евреев в Бабьем Яру. Как бы, развязанные Богровым, несметные силы зла через тридцать лет фатально обернулись бумерангом Страшной мести. А трехтысячелетний зов (еще древнее Мордехая) негромко напоминал ему о еврейских бедствиях, нависавших или отступавших в меру греха или милосердия избранного народа. Бог наказывает согрешивших, ибо заботится о чистоте своих возлюбленных.
Конечно, автор статьи, спешивший реабилитировать Богрова (и себя) от подозрения в темных племенных инстинктах, ничего этого не заметил. Интеллигентный еврей почему-то не помнит, где и когда совершались драматические события еврейской истории. Но для более внимательного к евреям Солженицына, не боящегося обвинения ни в национализме, ни в мистике, такое совпадение необычайно много значит.
Внимательное чтение Солженицына показывает, что он вообще придает особое, магически предопределяющее, значение фамилии, имени и роду человека:
"Ведь вот бывают фамилии до того оправданные, как прикрепленные: Кисляков. Кисло-затхлым безнадежным запахом так и пахнуло... от этого рыхлого человека."