Алексей Смирнов - Антология-2 публикаций в журнале "Зеркало" 1999-2012
В Германии, кое-как переварившей нацизм, появилась живая независимая литература. Тот же дезертир из вермахта Вольфганг Кеппен написал три живых романа о послевоенной Германии. Романы, совершенно никому в Германии не удобные. Многие немецкие писатели, хорошо начавшие одновременно с Кеппеном, потом были отравлены награбленным немцами золотом, обеспечившим «экономическое чудо», взошедшее на эсэсовских дрожжах золотых коронок убитых в Восточной Европе поколений Морально «жирная» Германия смердит так же, как и «голодная» Россия — все очень уж быстро закрыли глаза и сделали вид, что все срочно «исправились» и стали хорошими демократами и гуманистами.
А у нас и «Голый год» Пильняка, и «Россия, кровью умытая» Артема Веселого — все-таки насквозь красные опусы, но они были для своего времени относительно независимые. А дальше? Где глубокий оригинальный срез всего нашего, почти столетнего, опыта7 Быть может, блестящие словесные опусы Холина, Сапгира, Айги? Но это же все априорно камерно, хотя и талантливо. Или же романы Саши Соколова? По сравнению с маразменным размахом прежних русских писателей все это «не тянет». Это все хорошо, но это деревянные будки на развалинах Парфенона и Фив Разрушен, быть может, до конца разрушен русский оценочный аппарат окружающего мира.
Хрусталик лошади или мухи видит иначе, чем глаз человека. Был особый независимый русский взгляд на окружающее, то, что делало русскую литературу оригинальной и интересной для других европейских культур. Все пишут, оглядываясь, заранее думая: «А где я найду издателя, как к этому отнесутся в Париже или Нью-Йорке?», а раньше романисты-помещики сидели в своих имениях и писали все, что им придет в голову, и не боялись даже власти своих неограниченных монархов, посадят в Петропавловку или не посадят. Писал же Достоевский о Толстом, когда тот упрекал его в спешке, что ему хорошо в своем имении писать не спеша, а ему, Достоевскому, кушать надо, издатель за спиной дышит. Главное, что было ценно в нашей прежней великой дворянской прозе, -это ее величайший эгоцентризм.
Писатель не был только тупым писателем-профессионалом: он воевал, ездил на Кавказ, в Европу и кое-что пописывал и обладал удивительным, независимым, почти что античным тоном. Даже совсем последний Иван Бунин, на что был мелочный человек, вечный попрошайка у богатых людей, чтобы только было на что хорошо попить и повалять тупую толстую потаскуху Галину Кузнецову, и тот писал абсолютно независимо. А последний крупный русский романист Андрей Белый, человек, открытый всем ветрам, автор последних всеобъемлющих «кирпичей», за которыми черный обрыв, почти торричеллиева пустота, полная огоньков над могилами, он тоже абсолютно независим.
Я эту статью пишу в первую очередь для самого себя, так как довольно пристрастен и сам не знаю, прав ли я, но мне кажется, что где-то с конца тридцатых годов, когда стало ясно, что ни Кутепов, ни Миллер, ни Абрамов не вернутся во главе своих «белых банд», в России все окончилось. Последние русские эмигрантские прозаики заскучали,
перешли на мемуарные безделки, а внутри России, раздавленной террором, тоже все замолкло, и с тех пор все так и молчит Я, конечно, имею в виду один всеобъемлющий тип русской литературы, поднимавшей коренные вопросы человеческого бытия когда роман как мир и когда он вызов всему свету, или когда драма — так уж драма, из которой герои лезут на Гималаи подлой современной цивилизации и палят, как дядя Ваня и Соленый, по своим теням, или пьеса, роющая, как крот, под бытие, — «Жизнь человека» Леонида Андреева Для меня живой дух русской литературы отнюдь не в пределах современной России, и даже не в русскоязычной литературе всех трех волн
Мне кажется, что русская литература продолжается в Германии, имеющей одинаковый с нами негативный опыт, в традициях Луи Селина, во французских экзистенциалистах, а совсем не в окостенелых томах мертвого «Нового мира», который был и остался «Старым Советским Миром» — миром полуправды и полулжи Да, но в нем издавались при Твардовском хорошие мемуары1 Вот и Солженицын трясет своей бородой классика и томами собранных им очень интересных мемуаров. И это все, что осталось от России? Неужели и она до конца мертва? Как мертвы античный Рим и Константинополь7 В Берлине и Вене что-то ведь копошится, а здесь покрытые жидким стеклом отчуждения развалины, развалины, развалины.
А милые умные евреи, как тот индийский столетний попугай, умевший говорить на языке вымершего индейского племени, слова которого записывал миссионер-лингвист Очень странным стало литературное пространство России, дети и внуки каторжников, которых обучали в условиях неволи палачи, подражают их тюремному жаргону. Это я говорю о так называемой провинциальной современной литературе, которая продолжает вертеться в чертовом колесе эпигонства союзписательских образцов.
Когда же начинаешь всерьез писать сам, то из тебя лезет, как из заржавленного водопровода, масса нечистот и всевозможных червей, глистов, тараканов, скорпионов и прочей дохлятины и выстраиваются на бумаге помимо твоей воли очень гнусные, сложные и похабные вещи, очень далекие от того, что чувствуешь на самом деле. Часто сам удивляешься а почему я это все пишу? По-видимому, восемьдесят лет большевизма с его гадостями и жестокостями создали внутри нас огромный негативный потенциал, который буквально фонтанирует и рвется наружу. Небезопасное это занятие — после всего, что было и что подсознательно таит наша память, всерьез писать по-русски, никем и ничем не прикидываясь и ни на кого и ни на что не оглядываясь. А быть дешевой пародией на русского независимого литератора, как был покойный талантливый Булгаков, куплетист на все ходячие темы, совсем не хочется.
Невольно делаешься гнусным писателем, противным и себе, и читателям. И этой гнусности почему-то не стыдно Да, мы это пережили и нам не стыдно своей боли. И сам не знаешь, что ответить на собственный вопрос: «А возможна ли вообще недворянская литература в России? Не являются ли все остальные ее версии и ветви пародией на погибшее неприятное, злобное, но огромное явление?» Ведь сколько было и есть мещанских салонных копий с подлинных римских и античных нимф и фавнов, но все они так далеки от того, что делалось в Греции и Риме. Для того, чтобы пробиться, быть может, в зловещее, но свободное завтра, надо восстановить мосты с нашим прошлым, раскопать все могилы, эксгумировать абсолютно все насилия и обязательно найти чью-то окостеневшую руку, которая пожмет твою и передаст эстафету, свяжет нас в цепь и благословит идти за горизонт в свое багровое, сверкающее искусственным кристаллом неведомых восторгов будущее.
КАЛИТНИКОВСКОЕ КЛАДБИЩЕ
В зимний сезон 1962-1963 гг. я заканчивал графический факультет Московского Суриковского института и писал для себя большие жанровые картины из быта московских чудовищ. В Суриковском институте я учился в мастерской Евгения Адольфовича Кибрика – здорового мощного еврея, который в молодости профессионально занимался боксом, но ему больше приглянулась карьера художника. Отец Кибрика жил в маленьком южном городке Малороссии, скупал у селян хлеб, но потом прогорел, доверяя людям по старой памяти деньги без расписок на слово. Кибрик уехал из своего городка в Петроград, поступил в Академию художеств в мастерскую Филонова и стал его самым талантливым учеником. Потом он разочаровался в Филонове и сжег все свои прекрасные работы, уцелело только несколько рисунков. Бросив филоновщину, он начал подражать мирискусникам, Босху, Брейгелю и в свете своих подражаний сделал очень хорошие иллюстрации к «Кола Брюньону» Ромена Роллана, которые тому очень понравились. Так Кибрик попал в фавор, был представлен Горькому, бывал у него и потом вышел в академики. Был он подлинный демократ, здоровяк и человек очень хороший. Он потом ударился в ленинскую тему, делал литографии с Лениным и Сталиным. Две его литографии вошли в хрестоматию: Ленин провозглашает «Есть такая партия!» и Ленин несет бревно на первом субботнике в Кремле. Став официозом, Кибрик выбился из страшной нужды. В двадцатые годы он делал в аптеках надписи на бутылках с лекарствами. Его лучшего друга по мастерской Филонова Митю такая жизнь довела до чахотки и смерти, а Кибрика спасло железное здоровье. Но с тех пор Кибрик говорил только о деньгах и о том, что теперь советская власть финансирует искусство, а в двадцатые годы художники ходили голодные. Внешне он был похож на пожилого американского бизнесмена., как их тогда изображал в «Крокодиле» уцелевший от расстрела родной брат Михаила Кольцова Борис Ефимов. И Кибрик, и Ефимов – оба евреи, оба мэтры, но как они различны! Кибрик – душа-человек, а Борис Ефимов – ядовитый красный змей. Кибрик ни в чем не замарался, а Ефимов причастен ко многим нехорошим красным делам и тайнам. Почти столетний Ефимов по сей день здравствует. Крупный, мощный, с большим выпуклым лбом и горбатым носом в роговых очках, всегда обычно потный Кибрик, сняв пиджак и оставшись в рубашке с подтяжками, обучал нас так: садился за наш мольберт и исправлял конструкцию фигуры, абсолютно безжалостно относясь к карандашной красоте рисунка.