Дмитрий Быков - Статьи из газеты «Известия»
Это произойдет и сейчас, не сомневайтесь. Потому что слишком долго пытались жить, не называя вещи своими именами; потому что привыкали терпеть ложь, безвкусицу и бесправие во имя «стабильности», — а тут стабильность и кончилась. Можно долго существовать в полусне, но однажды доска кончается — и надо что-то с этим делать. Можно, конечно, паниковать, ломать руки, можно, напротив, быковать, что тоже в нашем бычьем характере — но в любом случае приходится действовать. И лучше бы при этом играть на повышение, что и предопределено нашей бычьей природой: вспомните, кто бронзовый стоит на Уолл-стрит.
Что касается оптимального поведения в новом году — я хотел бы призвать к реабилитации и посильной популяризации одной важной бычьей черты. Речь идет, понятное дело, все о том же упрямстве, из-за которого я в разное время столько натерпелся, но благодаря которому до сих пор жив. «Упрям ты, как бык», — сказал дед мне, семилетнему, когда после недели мучений я все-таки собрал пластмассовый танк ИСУ-122 (как сейчас помню, эта сборная модель стоила 4 руб. 50 коп.), и этот танк у меня поехал, хотя и одной гусеницей. Модели экспериментальной фабрики «Огонек» были любимым развлечением нашего советского детства, даром что половина деталей там друг к другу не подходила, а другая половина ломалась при попытке их соединить; но это позволяло коротать долгие зимние вечера. По телеку все равно показывали одну ерунду.
С семилетнего возраста я усвоил, что без бычьего упрямства в нашей стране нельзя собрать ничего — ни сборную модель фабрики «Огонек», ни семью, ни коллектив, ни грибы, ни пазл собственной судьбы. Здесь нужна главная бычья способность — бить в одну точку, сколько бы ни иронизировали окрестные козы, легконогие косули, праздные свиньи и прочий домашний скот различной крупности. Упрямство — наш единственный ответ беспрерывно меняющемуся миру, в котором все непрочно и все доски кончаются. Двигаться, несмотря на все кризисы, упираться рогом, пробивать непробиваемое, настаивать на своем с железной последовательностью — вот наше бычье правило. Остальные пусть отступаются после первой неудачи. А нам нельзя. За нами коровы, телята и, в конечном счете, Европа.
30 декабря 2008 года
Ленин и бревно
85 лет назад умер Владимир Ильич Ленин. Он был, в общем, неплохой человек. Значительная часть моей жизни ушла на попытку понять: почему мне так кажется?
В детстве и ранней юности меня успели задолбать канонизацией его залитого елеем облика. В девяностые успели нарассказать о его злодействах, нетерпимости и ограниченности. Сегодня его все чаще называют прагматиком, и одобряют это люди, с которыми стыдно совпадать хоть в чем-нибудь. Решительно все обстоятельства сложились так, чтобы я его терпеть не мог. Почему же я могу? В знак протеста? Но тогда почему этот протест не распространяется, скажем, на без пяти минут канонизированных Сталина с Грозным? Почему Ленин для меня скорей в одном ряду с Петром? Почему ни его догматизм, ни зацикленность, ни презрение к человеческой жизни, ни полное отсутствие воображения, ни повышенный интерес к скучным материям вроде статистических выкладок не заставляют меня увидеть в нем чудовище, а стиль его публицистики и поныне кажется едва ли не образцовым? Над этими вопросами я размышлял лет с пятнадцати — и только недавно отыскал наконец критерий, по которому отличаю тиранов от реформаторов. Дело не в количестве жертв: оно в России соответствует масштабам страны и примерно одинаково во все переломные времена, независимо от того, опричнина ли мочит земщину, никонианцы — раскольников, красные — белых или солнцевские — тамбовских. Критерий прост и скорее визуален, нежели социален: реформаторов можно вообразить с бревном, а тиранов — нет.
Существует несколько канонических сюжетов, обрамляющих жизнь крупного русского госдеятеля, как клейма икону. «Ленин и дети» — пожалуйста, у нас все позируют с детьми. Крестьяне, пролетариат, солдаты — в их толпе органичен всякий, мера фальши и достоверности тут всегда одинакова: да, притворяется своим, но отчасти ведь действительно свой, терпим же… Вождь и животные — животное варьируется в зависимости от степени внешней угрозы: иногда надо позировать с конем, иногда с тигрицей, а в так называемые тучные годы можно и с котом (жесткий вариант — лабрадор: домашний, но зверь). Только одна история не универсальна и, более того, редка: вождь и бревно. Одного можно представить в азарте артельной работы, а другого — хоть лопни.
Сталин и бревно? Помилосердствуйте. Из всего вещевого антуража к нему прилипли исключительно китель и трубка. Николай I и бревно?! Шпицрутен — это да, за что и был прозван Палкиным, но публично таскать тяжести, хотя бы и с Бенкендорфом? Николай II и бревно? — запросто, есть даже фотография; не реформатор, конечно, но и не садист, более всего озабоченный грозной державностью облика. Петр Первый? — ну, этот «на троне вечный был работник», причем любой работе предпочитал именно артельную, коллективную: строить корабль, тащить баржу с мели… Хрущев? Легко. Свидетельств нет, но допускаю. Брежнев? Да, но бревно должно быть пластмассовое или, как в анекдоте, надувное: готовная и даже радостная имитация деятельности, с минимальным напряжением, с последующей икоркой. Горбачев? Кстати, сомневаюсь: разве что вместе с ним это бревно носили бы Тэтчер и Рейган; со своими он соблюдал табель о рангах. А вот ранний Ельцин — свободно. Путин времен первого срока? Легко, особенно в провинции. Времен второго? Никогда: охрана загородила бы все, движение перекрыли бы в радиусе ста километров. Да и несолидно, несуверенно как-то. Медведев? Почему-то не представляю, как ни напрягаюсь: с компьютерной мышью смотрится, с бревном — нет (хотя, мы знаем, порой и мышь становится потяжелей бревна). И это прежде всего именно по степени азартности: Ленин был азартен. Кстати, эта черта, как ни странно, редко сочетается со злодейством. Злодей расчетлив, он не увлекается — разве что чем-нибудь деструктивным, вроде публичных казней или битв, а чтобы с увлечением трудиться — это фиг. Ленин любил работу: есть масса фотографией, где он с увлечением говорит, читает, пишет, и в самом почерке его — стремительном, резко наклоненном вправо, похожем, кстати, на блоковский, — страсть, скорость, азарт перекройки Вселенной, причем перекройки не имущественной, не военной, а онтологической, идейной, с основ… И с бревном, на субботнике, он смотрится; и чувствуется, что работать весной, с товарищами, в стране, которую он чувствует наконец своей, — не в смысле собственности, а в смысле общих целей и ценностей, — ему в радость. Вот этот азарт, заразительность общего дела, счастье полного растворения в нем — будь то полемическая «драчка» либо пресловутый разбор завалов, — в нем привлекательны, даже если знать обо всех его художествах, обо всех бесчисленных «расстрелять», учащавшихся по мере развития его несомненной душевной болезни.
Да, «ураган пронесся с его благословения», хотя и в этой пастернаковской формуле есть известная натяжка (ураган благословений не спрашивает, так что это скорее он благословил Ленина, а не наоборот). Да, он попытался воспользоваться русской историей, а она сама воспользовалась им для реставрации византийской империи, — подозреваю, что именно это свело его с ума. Да, русское оказалось сильнее советского, — но это советское по-прежнему кажется мне прорывом из замкнутого круга (я стараюсь не мыслить в категориях «лучше» — «хуже», потому что это слишком по-детски). Выскажусь даже откровеннее: в замкнутых исторических циклах (а мы в этом смысле не одиноки) результаты исторических катаклизмов, будь то закрепощение или либерализация, всегда более или менее одинаковы. Степень их кровавости — тоже. Ценными остаются ощущения, они и есть главный смысл или, выражаясь скромнее, главный результат истории.
Ощущения большей части населения при Сталине — отвратительны: это либо «радость ножа», как называл это Алесь Адамович, стыдная и оргиастическая радость расправы, восторг расчеловечивания, — либо страх, обессиливающий и удушающий. Ощущения большей части сегодняшнего населения — разочарование, скепсис, тоскливое ожидание худшего при полном сознании своего бессилия, одинаковое презрение к соседям, начальству, прошлому, настоящему и к самим себе. Ощущения большей части населения при Ленине — ни в коем случае не забываю о голоде, холоде, страхе, ненависти, сыпном тифе и прочих радостях разрухи, — все-таки сознание величия эпохи. Азарт коренной переделки мира. Ярость и восторг борьбы — за или против, неважно. «Призвали всеблагие». И потому двадцатые дали великое искусство, а тридцатые — нет. Быть союзником или врагом Ленина одинаково душеполезно: это значит чувствовать силу, ощущать в себе способность влиять на историю, делать, ковать ее, горячую. И не зря многие его враги впоследствии перебегали в стан его союзников (и наоборот, это было особенно заметно в десятые годы, когда он остался почти в полном одиночестве).