Билл Брайсон - Страна Дяди Сэма : Привет, Америка!
Насколько я знаю, в том, что я становлюсь старше, есть три плюса. Я могу спать сидя, могу бесконечно смотреть повторы «Инспектора Морса», не зная, чем все закончится, и не могу вспомнить третий плюс. Конечно же, проблема старения — в том, что вы ничего не можете вспомнить.
Что касается меня, ситуация только ухудшается. Все чаще мои телефонные разговоры с женой проходят так:
— Привет, дорогая. Я в городе. А зачем я туда поехал?
— Ты поехал постричься.
— Спасибо.
Вы можете сказать, что если я старею, то ситуация должна улучшаться, потому что чем старше я становлюсь, тем меньше мыслей в моей голове. Но не похоже, чтобы так и было. Знаете, каково по прошествии лет, когда все чаще оказываешься в какой-нибудь части дома, в которую почти не заглядываешь — в прачечной, может быть, — смотреть вокруг с поджатыми губами и пытаться вспомнить, что ты здесь делаешь? Прежде часто случалось, что я делал несколько шагов назад, туда, откуда пришел, и цель моего визита всплывала в памяти. Больше это не помогает. Теперь я не могу вспомнить, откуда начинал свои поиски. Ни малейшего понятия.
Так что я брожу по дому минут двадцать, разыскивая малейшие следы недавней деятельности — поднятую доску пола, возможно, или лопнувшую трубу, или, может быть, снятую телефонную трубку, из которой рвется встревоженный, пронзительный голос: «Билл? Билл, ты еще там?», — хоть что-нибудь, что могло бы побудить меня встать и отправиться искать записную книжку, гаечный ключ или бог знает что еще. Обычно во время таких блужданий я натыкаюсь на что-то, требующее моего внимания — скажем, на перегоревшую лампочку, — и отправляюсь к кухонному буфету, где хранятся лампочки, открываю дверцу и… да, все так, напрочь забываю, что я собирался сделать. В общем, замкнутый круг.
Время — главная причина моих страхов. Едва что-то уходит в прошлое, я теряю с ним всякую связь. Больше всего в жизни я искренне боюсь, что меня арестуют и спросят:
— Где вы были утром одиннадцатого декабря с 8:50 до 11:02 утра?
Когда это произойдет, я просто протяну руки, чтобы надели наручники, и позволю себя увести, потому что нет ни малейшей вероятности, что я вспомню свои поступки. Это со мною происходит, сколько я себя помню (то есть не слишком долго — в исторической перспективе).
У моей жены такой проблемы нет. Она помнит все, что происходило и когда. Я имею в виду каждую мельчайшую подробность. Она может совершенно неожиданно сказать что-нибудь вроде:
— Шестнадцать лет назад, в воскресенье, умерла твоя бабушка.
— Правда? — с удивлением отвечаю я. — У меня была бабушка?
Еще в последнее время часто бывает, что, когда мы с женой гуляем, кто-нибудь, кого, клянусь, я никогда в жизни раньше не видел, подходит и заговаривает с нами дружеским, даже фамильярным тоном.
— Кто это? — спрашиваю я, когда очередной тип уходит.
— Муж Лотти Рубард.
На минуту я задумываюсь, но в голову ничего не приходит.
— Кто такая Лотти Рубард?
— Ты познакомился с ней на барбекю у Талмаджей на озере Биг-Беар.
— Я никогда не был на Биг-Беар.
— Нет, был. На барбекю у Талмаджей.
Я снова на минуту задумываюсь.
— А кто такие Талмаджи?
— Пара с Парк-стрит, которые устраивали барбекю для Сковольских.
Я начинаю впадать в отчаяние.
— Кто такие Сковольские?
— Польская пара, с которой ты познакомился на барбекю на Биг-Беар.
— Я не был на барбекю на Биг-Беар.
— Конечно был. Ты сидел на вертеле.
— На вертеле?
И подобные разговоры продолжаются у нас дня три, и все же после них для меня ничего не проясняется.
Боюсь, я всегда был рассеянным. В детстве после обеда я разносил газеты по самому богатому району города — звучит неплохо, а? — но в действительности все было иначе, потому что, во-первых, богачи — самые большие скряги (особенно, если мне не изменяет память, мистер и миссис
Артур Джей Нидермайеры, проживавшие на Сент-Джонс — роуд, 27, доктор и миссис Ричард Гэмбл — в большом кирпичном доме на Линкольн-плейс, и мистер и миссис Сэмюел Дринкуотер, жившие на банковские сбережения Дринкуотеров; надеюсь, вы все сейчас в домах престарелых), а еще потому, что каждый дом располагался в четверти мили от дороги, в конце длинной, кривой подъездной аллеи.
Даже при гипотетически идеальных обстоятельствах ушло бы несколько часов, чтобы сделать весь круг, но такая возможность мне не предоставлялась никогда. Беда в том, что, пока мои ноги обходили, мой мозг пребывал в том состоянии полного отсутствия мыслей, что отличает всех рассеянных людей.
И непременно в конце обхода я заглядывал в свою сумку и со вздохом находил полдюжины газет, которые не доставил и каждая из которых должна была оказаться у дома, у которого я уже был. Я помнил длинную аллею, до конца которой добирался с таким трудом, крыльцо, которое пересекал, сетчатую дверь, которую открывал, — но так и не положил газету. Думаю, будет лишним уточнять, что у меня не было ни малейшего понятия, какие именно из восьмидесяти домов на моем маршруте я оставил без газет, поэтому я снова вздыхал и отправлялся на новый круг. Таким образом я провел свое детство. Интересно, если бы Нидермайеры, Гэмблы и Дринкуотеры знали, через какой ад я проходил, чтобы доставить им глупую «Де-Мойн трибьюн», были бы они счастливы, что нагло обделяли меня на Рождество? Скорее всего, да.
В любом случае, вероятно, вам любопытно узнать о секрете старения, о котором я упомянул в первом абзаце. Согласно газетной статье, оказывается, доктор Джерард Шелленберг из Медицинского научного центра управления по делам ветеранов войны Сиэтла нашел генетического виновника старения. Похоже, в каждом гене содержится нечто под названием «хеликаза», член семейства энзимов, и эта самая хеликаза, без уважительной причины, насколько я могу судить, расщепляет две нити хромосом, которые составляют вашу ДНК, — а в результате вы стоите у кухонного буфета, пытаясь вспомнить, с какого перепуга туда полезли. Я не могу рассказать подробнее, потому что я, естественно, потерял эту статью. Да и навряд ли это имеет какое-то значение, потому что через неделю-другую найдется кто-нибудь еще, кто подхватит идею и откроет какой-нибудь новый секрет старения, и все тут же забудут о докторе Шелленберге и его изысканиях — конечно же, именно это уже поисходит со мной.
Так что, в итоге, забывчивость, возможно, не такая уж плохая штука. Кажется, как раз такой вывод я и хотел сделать, но, честно говоря, уже не помню.
Отсутствие чувства юмора
Вот мой совет: никогда не шутите в Америке. Даже для опытных людей — а я верю, что разговариваю со специалистами, — шутка может оказаться опасной.
Я пришел к такому выводу совсем недавно, когда проходил таможенный и иммиграционный контроль в аэропорте Логана в Бостоне. Когда я подошел к последнему чиновнику иммиграционной службы, тот спросил:
— Фрукты, овощи?
Я задумался на секунду.
— Да, спасибо, почему нет, — ответил я. — Я бы взял четыре фунта картошки и несколько манго, если они свежие.
Аудитория не одобрила такого легкомыслия, а чиновник точно не горел желанием обмениваться шутками. Он смотрел на меня с тем мрачным выражением лица, которое вам никогда не хотелось бы наблюдать у сотрудника в форме, особенно на американском таможенном и иммиграционном контроле, потому что, поверьте мне, эти люди имеют такие полномочия, которые вам действительно не хотелось бы испытать на себе. Стоит лишь заикнуться о полном досмотре и резиновых перчатках, думаю, вы сразу поймете, о чем это я. И когда я говорю, что они имеют законное право прервать вашу поездку, я абсолютно не шучу.
К счастью, этот человек, видимо, пришел к выводу, что перед ним невероятный тупица.
— Сэр, — произнес он сухо и для наглядности повел рукой, — вы везете какие-либо предметы, являющиеся фруктами или овощами?
— Нет, сэр, не везу, — тут же ответил я и одарил его самым подобострастным и подхалимским взглядом, на какой только был способен.
— Тогда проходите, пожалуйста, — сказал он.
И неодобрительно покачал головой мне вслед. Уверен, до конца своей карьеры он будет рассказывать об отморозке, который подумал, будто он торгует овощами.
Так что, опираясь на мой опыт, никогда не шутите в Америке с госслужащими. И когда заполняете свою иммиграционную карточку, на вопрос: «Были ли вы когда-нибудь членом коммунистической партии или иронизировали на публике?» — отвечайте: «Нет».
Конечно же, ключевое слово — «ирония». Американцы прибегают к ней нечасто. (Здесь я иронизирую; они вообще к ней не прибегают.) В большинстве обстоятельств, на самом деле, это довольно полезная штука. Ирония — двоюродная сестра цинизма, а цинизм — не такая уж чудесная черта. Американцам — не всем, но большинству — не нужно ни то ни другое. Их отношение к повседневным событиям — доверие, полное, буквально трогательное. Они не ждут от общения словесных фокусов, поэтому, когда вы используете всякие кунштюки, это приводит их в полное замешательство.