Журнал - Критическая Масса, 2006, № 2
Что касается «смущения»: здесь, конечно же, я был не прав. Безусловно, всем тем (увы) немногим, кто следил за публикациями Оболдуева, известны бесспорные заслуги г-на Глоцера в обнародовании наследия забытого поэта. Смущение вызвано было иным: опасением, как бы Георгий Николаевич Оболдуев не стал такой же без вины виноватой посмертной жертвой околофилологических разборок, какой, при участии, в частности, г-на Глоцера, стал Александр Иванович Введенский. Специально подчеркиваю для оппонента: я не берусь судить, кто прав в этих спорах, кто виноват (я не обэриутовед) [123]. Могу лишь сказать: фактическая недоступность стихов Введенского читателю представляется мне чудовищной (и всякая забота о правах наследников, с моей глубоко частной точки зрения, заведомо менее важна, нежели свобода бытования поэзии), и я, в сердцах, транспонировал ситуацию с наследием Введенского на ситуацию с наследием Оболдуева. Тут я, быть может, погорячился и породил ту ситуацию, которой сам и опасался (т. е. эту самую околофилологическую разборку). Странно, однако, что столь давно ставший предметом изучения и текстологической работы г-на Глоцера Оболдуев достойно публикуется только в 2006-м… Но это, конечно же, просто размышление.
«Смущение», о котором я писал, вызвано еще и особенностями литературоведческого письма г-на Глоцера, с моей точки зрения, недостаточно глубокого для анализа такого сложного автора, как Оболдуев, и тем более для предисловия, которое, по сути, вводит в широкий исследовательский и читательский контекст наследие поэта (предыдущие две книги Оболдуева, увы, этой задачи не выполнили). Но это, конечно, сугубо мое личное мнение: не всем же быть столь точными, как покойный М. Л. Гаспаров, скупо и точно показавший в предисловии к недавнему тому Кирсанова в «Новой библиотеке поэта» особенности его метода. И не вина г-на Глоцера в малоосмысленных фразах вроде «больше всего в стихах Оболдуева …Оболдуева» (с. 18 рецензированного тома), — подобное пустотное говорение, увы, характерно для большинства пишущих о литературе. И автор этих строк не без греха, и он порой писал вяло и нечетко о замечательных авторах; просто ему бы хотелось, — знаю, звучит как слова максималиста, — увидеть долгожданный том любимого поэта в сопровождении конгениального предисловия. Однако мечты мечтами, действительность действительностью.
Данила Давыдов
P. S. Кстати, вот что г-н Глоцер не заметил, а за что рецензенту действительно стыдно. Цитируемая в рецензии оболдуевская строчка: «Что — боя, что — тюрьмы» в публикации выглядит как «Чту — боя, чту — тюрьмы». Это, знаете ли, при переформатировании текста буква с ударением (в данном случае "о" в слове «что») порой превращается неведомо во что (в данном случае — в букву "у", что особенно обидно, так как возникает не просто бессмыслица, а ложное значение). Надо было проследить… Так что я благодарен г-ну Глоцеру за возможность отметить техническую ошибку.
книги/ рецензии
Антология новейшей русской поэзии у Голубой Лагуны.Данила Давыдов
Сост. К. Кузьминский, Г. Ковалев. Т. 1. Изд. 2-е, стереотипное, испр. М.: Культурный слой, 2006. 538 с. Тираж 1000 экз.
Есть поэтические антологии, ценные исключительно своим наполнением, текстами, помещенными в них, — и есть антологии будто бы самодостаточные, являющиеся литературными памятниками как целостность. Таково собрание Ежова и Шамурина (1925) [124], таков «Якорь» (1936) Адамовича и Кантора [125] (вероятно, и Евгений Евтушенко строил свои «Строфы века» [126] не без оглядки на возможность для антологии подобной судьбы, но, очевидно, по причине максимальной неадекватности формата материалу, не преуспел). Ко второй категории, безусловно, следует отнести и антологию Кузьминского — Ковалева, стереотипное переиздание первого тома которой я здесь и рассматриваю (сам факт переиздания подтверждает статус памятника, присущий данному проекту). Более того, антология «У Голубой Лагуны» при ближайшем рассмотрении предстает чем-то большим, нежели поэтической антологией. Это, безусловно, рупор Константина Кузьминского (о роли его сосоставителя, Григория Ковалева, скажем несколько ниже), его трибуна, его книга воспоминаний, его «лонг-лист» новейшей русской поэзии, портрет его пристрастности, портрет поколения, как оно виделось составителю. Короче говоря, это издание — нечто, неотрывное от фигуры Кузьминского, некоторое автономное продолжение его тела. «Антология давно превратилась в автобиографию» [127], — собственные слова Кузьминского.
Тотальность личностного начала, подчеркнутая Кузьминским: «Это МОЯ история поэзии за последние четверть века» (с. 17), — парадоксально сочетается с составительской задачей: «… данная антология стремится, но пока не может покрыть ВСЮ российскую поэзию последних двух десятилетий. Всю — я имею в виду ту, которая нуждается в этом» (там же). Между этими двумя высказываниями Кузьминского располагаются разнообразные факторы, объективные и субъективные, предопределившие уникальность проекта «У Голубой Лагуны». Попробую выделить важнейшие из них.
Следует, видимо, разделить субъективность, заданную внешними факторами, и субъективность как таковую, субъективность волюнтаристскую. В проекте Кузьминского присутствуют оба начала, и они столь взаимосвязаны, что их нелегко разделить, — однако необходимо.
Продолжу цитировать предисловие (точнее, одно из предисловий) Кузьминского: «… картина составляется по наиболее популярным (а потому и наиболее доступным) рукописям, циркулирующим в поэтических и артистических кругах. По тому, что зналось в Москве и Ленинграде. Поэтому, за немногими исключениями, отсутствуют тексты поэтов: Киева, Одессы (а и там, и там — их много, русскоязычных), малых городов Украины и России, поэтов Сибири (за исключением „геологических“, ленинградцев), даже не знаю — есть ли они там, городов провинциальных, Прибалтики и Закавказья , словом, круг замыкается на Москву—Ленинград» (там же).
Это очень характерное — и на редкость ответственное заявление (что знаю, то знаю, что нет — то нет), вообще-то, независимо от принципиальных антифилологических установок Кузьминского (ему принадлежит известное высказывание: «А профессоров, полагаю, надо вешать»), четко обрисовывающее одну из главных проблем, возникающую перед нами при обращении к неподцензурной, андеграундной словесности.
Дело в том, что пространство неофициального письма являло собой достаточно уникальный феномен, отличный и от неконтинуальных образований (фолькор, примитив), и от континуально-целостных, иерархически выстроенных (будь то литература в эпохи относительно независимого существования или официозная советская литературная машина). Литературный (да и всякий) андеграунд системен, но это система разомкнутая, максимально неоднородная, несогласованная, дискретная, вне— или, точнее, многоиерархичная. Рассредоточенность авторов, их вынужденное незнакомство со всем контекстом несоветской словесности вели к созданию субиерархий — кружков, групп, самиздатских журналов; отсюда же — возникновение мифов (например, о гениальных поэтах Александре Ривине и Роальде Мандельштаме, отраженных и в рецензируемом томе «У Голубой Лагуны» — по вполне не зависящим от составителя причинам). Однако, на определенном этапе, для ряда деятелей неофициальной культуры стала очевидной необходимость связи, проявленности всего ценного, что есть в рамках андеграундного поля. По причинам, которые здесь нет места обсуждать, центром консолидации стал Ленинград. Феномен ленинградского самиздата явился именно этой — мерцающей, но все же реальной, — связью между разнообразными мини-контекстами (группы, отдельные авторы), правда, в основном, внутри Ленинграда (и, в меньшей степени, Москвы, для которой были характерны иные формы нонконформистской самоорганизации). Кузьминский, безусловно, явился одной из центральных фигур этого объединительного движения: этапами его деятельности на данном поприще явились альманах «Призма», «Антология советской патологии», антологии «Живое зеркало» и «Лепрозорий-23». Уже в эмиграции Кузьминский продолжил — на качественно ином этапе — эту работу многотомником «У Голубой Лагуны».
И здесь нужно подметить одно обстоятельство, принципиально корректирующее устоявшее представление о волюнтаризме Кузьминского. Дело в том, что при всех особенностях позиционирования составителя антологии, ему присуще редкое и крайне ценное свойство: тотальность обзора (точнее, учитывая внешние условия, стремление к нему). Не академический объективизм — но желание охватить максимум неизведанных областей запретной словесности, извлечь из небытия как можно больше незаслуженно замолчанных имен.