Джон Толкин - Приключения Тома Бомбадила и другие истории
Д
Так, в сюрреалистической живописи обычно есть нечто болезненное и неуклюжее, что крайне редко бывает в литературных фантазиях. Конечно, часто эта болезненность присуща самому сознанию, породившему запечатленные на холсте образы, но так бывает не всегда. Случается, что сам процесс создания подобных картин выбивает сознание из равновесия и приводит в болезненное состояние, подобное состоянию человека, пылающего в жару, когда сознание придает зловещий и гротескный облик всему окружающему.
Я говорю здесь, конечно, о прямом выражении Фантазии в изобразительном искусстве, а не иллюстрациях к книгам и не о кино. Иллюстрации сами по себе могут быть очень хороши, но сказке они пользы не принесут. Принципиальное отличие всех родов искусства, создающих зримый образ (в том числе и драмы), от литературы в том, что они навязывают зрителю единственно возможное воплощение образа. Литература же воздействует не на зрительный центр мозга, а прямо на сознание и поэтому допускает большее разнообразие. Она достигает одновременно и большей обобщенности, и более яркой конкретности образа. Упоминание о хлебе, вине, камне или дереве охватывает все множество этих объектов, выраженное их общей идеей, но каждый слушатель в своем воображении придаст им конкретные, зависящие лично от него воплощения. Допустим, в рассказе говорится: «Он съел кусок хлеба». Режиссер или художник продемонстрирует этот кусок в соответствии со своим вкусом или капризом. Но каждый, кто услышит рассказ, подумает о хлебе вообще и представит его себе по-своему. Другой пример. Иллюстратор, прочитав в рассказе: «Он поднялся на холм, и перед ним открылась река, текущая в долине», постарается и, возможно, сумеет передать в рисунке собственное видение этого пейзажа. Но каждый слушатель увидит пейзаж по-своему, создаст его из всех когда-либо встреченных холмов, рек и долин, и особую роль в этом созидании будут играть Холм, Река и Долина, когда-то впервые воплотившие для него эти понятия.
Е
Конечно, я веду речь в основном о фантастических персонажах и событиях, зримо представленных на сцене. Совсем другое дело, когда событие, созданное Фантазией или произошедшее в Феерии, не требует при постановке театральной машинерии или вообще переносится за сцену, а сама драма касается его последствий для людей. В этом случае драма, собственно, не является Фантазией: на сцене действуют люди, на них и сосредоточено все внимание. Драмы такого типа (примером могут служить некоторые пьесы Дж. Барри) могут быть развлекательными, сатирическими или нести людям определенную положительную идею драматурга. Драма всегда антропоцентрична, а волшебная сказка и Фантазия — далеко не всегда. Существует, например, масса историй о том, как люди пропадали и много лет проводили среди фей, не замечая течения времени и внешне не старея. На эту тему Барри написал пьесу «Мэри-Роуз». Феи в ней не появляются, зато люди, терзаемые ужасными муками, присутствуют постоянно. Даже в печатном варианте пьесу нелегко читать без слез, несмотря на то, что в концовке сентиментально лучится звезда и звучат ангельские голоса. На сцене же (я это сам видел) она вообще вызывает ужас, поскольку «голоса ангелов» заменяются зовом эльфов. Несценические волшебные сказки на эту тему тоже могут порождать в слушателе жалость и ужас постольку, поскольку они касаются страдающих людей. Но это совершенно не обязательно. Ведь в большинстве сказок на равных правах присутствуют и феи, а в некоторых — именно на них и концентрируется внимание. Многие короткие фольклорные рассказы о таких происшествиях — своего рода «свидетельства», входящие как составная часть в накопленные за много веков «знания» о феях и их образе жизни. Страдания людей, столкнувшихся с ними (кстати, часто по своей воле), в этом случае видятся в совершенно иной перспективе. Можно написать драму о страданиях жертвы несчастного случая при исследовании радиоактивности, но попробуйте-ка написать ее о радии! Но ведь бывает, что человек интересуется радием, а не физиками-ядерщиками — или Феерией, а не муками смертных в Феерии. В первом случае этот интерес породит ученый труд, во втором — волшебную сказку. Драма же в обоих случаях бессильна.
Ж
Невероятных «заблуждений» хватает и у сегодняшнего опустившегося и обманутого человека. А вот утверждение, что «первобытный человек не отделял себя от зверей»,— не более чем гипотеза. Ничем не хуже противоположный тезис, согласно которому первобытный человек отделял себя от зверей лучше нас с вами. Последнее суждение, кстати, больше согласуется с теми немногими памятниками, которые запечатлели соображения древних людей по этому вопросу. Существование древних фантазий, где антропоморфные образы сливались с зооморфными и животные наделялись человеческими качествами, естественно, если что и доказывает, то как раз способность отличить человека от зверя. Ведь Фантазия, творя иную реальность, опирается на четкую картину первичного мира и вовсе не склонна ее затуманивать. Если ж говорить о современной европейской культуре, то в ней способность отделять человека от животного подвергается угрозе не со стороны Фантазии, а со стороны научных теорий. На нее пошли войной не рассказы о кентаврах, оборотнях и заколдованных медведях, а гипотезы (или догматические домыслы) ученых мужей, объявивших человека не просто «животным» — это верное определение появилось еще в древности,— а «животным, и только». На свет тут же появилась особая извращенная чувствительность. Естественная любовь не совсем испорченного человека к животным и желание «почувствовать себя в их шкуре» вырвались на волю и принялись буйствовать. Многие теперь любят животных больше, чем людей. Они так сострадают бедным овечкам, что пастух для них — чудовище жестокости, вроде волка. Они готовы лить слезы над трупом кавалерийской лошади, но тело павшего солдата оросят разве что ушатом грязи. Потому-то я и говорю: не древние в дни зарождения волшебной сказки, а мы, современные люди, не можем «отделить себя от зверей».
З
Формула завершения сказки «стали жить-поживать да добра наживать», которую обычно считают такой же типичной, как начальную формулу «в некотором царстве, в некотором государстве», — не более чем искусственный прием. Ее никто не принимает всерьез. Такие концевые формулы можно сравнить с полями или рамами живописных полотен. Считать, что с произнесением формулы сказка действительно закончилась, вырывать ее тем самым из единого Сплетения Историй — все равно что считать, будто пейзаж, изображенный на картине, кончается рамой, а огромный мир — оконным стеклом. У разных картин бывают разные рамы: гладкие, резные, золоченые. Так же различны и формулы завершения сказки: краткие и длинные, простые и экстравагантные. Их искусственность бросается в глаза, но они необходимы сказке, как рама — картине: «Много воды с тех пор утекло, а они все живут да хлеб жуют», «Тут и сказке конец, а кто слушал — молодец», «Стали жить-поживать да добра наживать», «Я там был, мед-пиво пил, по усам текло, а в рот не попало...»
Такие концовки подходят именно для волшебных сказок, потому что в сказках ощущение безграничности Мира Историй проявляется куда ярче, чем в современных «реалистических» рассказах, запакованных в узкий мирок своего времени. Концовка сказки как бы делает надрез в бесконечном ковре, что и отмечается формулой, порою даже гротескной или комической. Современное искусство иллюстрации под влиянием фотографии отказывается от полей, и рисунок все чаще занимает лист бумаги целиком. Может быть, фотографические работы так и следует оформлять. Но это совершенно негодный метод для иллюстраций к сказкам или для картин, вдохновленных сказками. Заколдованному лесу необходимы поля, а еще лучше — тщательно выписанная рамка. Отпечатайте его на всю страницу, как фото Скалистых гор в «Пикчер пост»,— и получите нелепое издевательство над сказкой — «моментальный снимок Страны Фей», «набросок нашего художника-корреспондента с натуры».
Из начальных же сказочных формул лучшая, по-моему,— «давным-давно». Она сразу же оказывает определенное воздействие на слушателя. Характер этого воздействия можно оценить на примере волшебной сказки «Ужасная голова» из «Синей книги сказок». Это история Персея и Горгоны в пересказе Э. Лэнга. Она начинается словами «давным-давно» и не называет ни точное время, ни страну, ни имена персонажей. Такую обработку можно назвать «превращением мифа в волшебную сказку», но я бы выразился иначе: это превращение «высокой волшебной сказки» (греческая легенда именно такова) в так называемую «бабушкину сказку» — особый тип, характерный сейчас для нашей страны. Отсутствие имен в «Ужасной голове» — случайность, которой не стоит подражать: вызвана она забывчивостью и недостатком мастерства, и сказка становится от этого хуже. А вот временна́я неопределенность, по-моему, — совсем другое дело. Она не обедняет начало сказки, а придает ему особую значимость. Одним мазком кисти формула «давным-давно» рождает ощущение огромного неисследованного океана времени.