Петр Радечко - Реабилитированный Есенин
Был бы забыт и сам Вадим Шершеневич, если бы не «потоптался» вокруг Маяковского и Есенина, да не написал на друга по имажинизму несколько язвительных эпиграмм. Например:
Не судите слишком строго,Наш Есенин не таков.Айседур на свете много,Мало Айседураков.
Некоторые исследователи приписывают ее не в меру завистливому Мариенгофу. Но наличие каламбура, основанного на имени А. Дункан, с головой выдает ее настоящего «родителя». Уж, во всяком случае, Имажиневич был соавтором. Но скорее всего написал сам.
Откровения Вадима Шершеневича из последних строк стихотворения «Слезы кулак зажать» вполне могут служить подтверждением слов Никкола Паганини, вынесенных в эпиграф предыдущей главы: «Способным завидуют, талантливым вредят, а гениальным – мстят». Никто же не станет трактовать слова В. Шершеневича: «Но в конце – только месть», как всеобщую месть людскую друг другу. Все всем не мстят! Только отдельным. Мариенгофу, например, он не мстил. И другим имажинистам – тоже.
С Есениным же, при внешней их лояльности друг к другу, теплых отношений не было. Хотя у Шершеневича присутствовало до поры до времени скрываемое, если не высокомерие, то чувство превосходства. Не только возрастное. А и богатого над бедным, горожанина и потомственного интеллигента над выходцем из села, человека с двумя дипломами над тем, кто не смог прослушать полный курс университета, полиглота над владеющим только родным языком. И, наконец, прирожденного оратора и подлинного полемиста над тем, кто не избавлен от некоторой степени косноязычия на сцене перед публикой, когда надо было говорить о чем-то не по написанному.
И вот при всем притом любители поэзии встречают «гениального поэта Шершеневича», как и не менее «гениального Мариенгофа» шумом, а то и свистом, а Есенина – оглушительными аплодисментами и овациями. Как же тут не возмущаться и не мстить ему! Как говорится, талант и красоту редко кому прощают. А тут – не только красота, а и гениальность!
Во всяком случае, если бы Шершеневич, мастер каламбура, со своим ораторским искусством выступил на товарищеском суде по пресловутому «Делу четырех поэтов», оно бы сразу рассыпалось, как карточный домик. Но Шершеневич хорошо улавливал, откуда дует ветер, и потому знал, с кем и против кого ему надо дружить. Ведь Мариенгоф после отхода Есенина от имажинизма стал у него как бы начальником.
Знали это и другие имажинисты. Большинство из них обладало абсолютно незначительными поэтическими способностями. Но зато – огромными амбициями. Особенно это касалось «образоносцев» из Ленинграда – В. Ричиотти, Г. Шмерельсона, С. Полоцкого и В. Эрлиха, которые красноречиво именовали себя Воинствующим орденом Ассоциации имажинистов. Уж чего-чего, а воевать они все умели.
Даже Владимир Ричиотти (Е. Турутович), который лучше других ленинградских имажинистов относился к Есенину, заносчиво писал:
Ни к чему мне Сергей Есенин,Ричиотти не меньший чёрт!
Высокомерие же Григория Шмерельсона превосходило и шершеневичское, и даже мариенгофское. Если те и воспевали красный террор, но убиенных и остающихся в живых все-таки называли людьми. Этот же лишал род человеческий и такого права:
Только я,Только я хорош,Остальные – вошь!
Вот у кого, по мнению Мариенгофа, должен был учиться Есенин в «формальной школе» имажинизма. Настоящий театр абсурда!
* * *Получив от Бухарина, автора «Злых заметок», направленных на искоренение есенинской поэзии, «социальный заказ» как можно подлее написать о поэте, Мариенгоф старался подражать работодателю, используя свой излюбленный метод – цинизм. В конце третьей главы «Романа без вранья», где речь шла о выработке манифеста имажинистов, Мариенгоф издевательски пишет:
«Перед тем как разбрестись по домам, Есенин читал стихи. Оттого ли, что кричал он, ввергая в звон подвески на наших «канделябрах», а себя величая то курицей, снесшейся золотым словесным яйцом, то пророком Сергием; от слов ли, крепких и грубых, но за стеной, где почивала бабушка, что-то всхлипнуло, простонало и в безнадежности зашаркало шлепанцами по направлению к ватерклозету».
Какое-то нагромождение злобной выдумки. Во-первых, «романиста» гложет зависть, что слушали все-таки не его и не Шершеневича, а Есенина. Во-вторых, как можно через стенку определить, в какую сторону пошла бабушка? Думается, что если уж и в самом деле по указанному направлению, то не от стихов Есенина, а от разговоров о «слепой кишке искусства», за которую ратовали во время обсуждения Мариенгоф и Шершеневич.
На страницах 43–44 книги «Как жил Есенин: мемуарная проза», где «Роман без вранья» перепечатан с издания (Л.: Прибой, 1927), читаем:
«К отцу, к матери, сестрам (обретающимся тогда в селе Константинове Рязанской губернии) относился Есенин с отдышкой от самого живота, как от тяжелой клади. Денег в деревню посылал мало, скупо, и всегда при этом злясь и ворча. Никогда по своему почину, а только – после настойчивых писем, жалоб и уговоров. <…>
За четыре года, которые мы прожили вместе, всего один раз он выбрался в свое Константиново. Собирался прожить там недели полторы, а прискакал через три дня обратно, отплевываясь, отбрыкиваясь и рассказывая, как на другой же день поутру не знал, куда там себя девать от зеленой тоски.
Сестер же своих не хотел везти в город, чтобы, став «барышнями», они не обобычнили его фигуры. Для цилиндра, смокинга и черной крылатки (о которых тогда он уже мечтал) каким превосходным контрастом должен был послужить зипун и цветистый ситцевый платок на сестрах, корявая соха отца и материн подойник».
Это лишь маленькая толика той грязи, которую вылил брезгливый потомок барона Мюнхгаузена на «крестьянского самородка» и его близких в своем пресловутом «Вранье».
Надеемся, далеко не каждый читатель захочет «окунуться» в эту грязь, а тем более признать достойными порядочного человека те средства, с помощью которых «образоносец» выполнял «социальный заказ». Зато наверняка все читатели помнят изумительные по своей искренности и душевной теплоте есенинские строки из «Письма матери»:
Я по-прежнему такой же нежныйИ мечтаю только лишь о том,Чтоб скорее от тоски мятежнойВоротиться в низенький наш дом.
Или из стихотворения, посвященного сестре Шуре:
Ты – мое васильковое слово,Я навеки люблю тебя…
Или из «Письма деду»:
Покинул яРодимое жилище.Голубчик! Дедушка!Я вновь к тебе пишу…
Такие строки «с отдышкой от самого живота» не пишут. Их находят лишь в самой глубине нежного и воистину любящего сердца, каким обладал Есенин. И равных ему в этом нет, пожалуй, во всемирной литературе!
Приведенные примеры не единичны. О дедушке, бабушке, матери, отце, сестрах Есенин пишет или посвящает им такие стихотворения, как «Матушка в Купальницу по лесу ходила», «Бабушкины сказки», «Молотьба», «Разбуди меня завтра рано», «Письмо от матери», «Ответ», «Заря окликает другую», «Письмо сестре», «Я красивых таких не видел», «Ах как много на свете кошек», «Ты запой мне ту песню, что прежде», «В этом мире я только прохожий», «Письмо деду», «Возвращение на родину», рассказ «Бобыль и Дружок» и др. Именем своей матери назвал поэт единственную дочь Татьяну, а сына Константина – по названию родного села.
Да, оставшись без работы в Москве в голодном 1920 году, отец Сергея вернулся в обнищавшее село и не раз обращался за помощью к сыну. А тот не мог постоянно оказывать ее по той простой причине, что его деньгами распоряжался не кто-нибудь, а потомок барона Мюнхгаузена, любивший одеваться с иголочки у знаменитого портного. Кроме того, очень любил этот «потомок», чтобы экономка Эмилия кормила его, как полагается «белой косточке», «рябчиками, глухарями, пломбирами, фруктовыми муссами, золотыми ромовыми бабами». Да любил еще, чтобы его пензенский друг Гриша Колобов (он же осведомитель Молабух и Почем-Соль) являлся у них приживалой. Да, взыграла «баронская» кровь «деда-собачника» завести борзого пса Ирму. И после всего этого псевдобарон наглейшим образом пишет о жадности Есенина, обвиняя его в том, что он едва ли не отказывал своим родителям в куске хлеба.
Безусловно, в таком положении, в которое втянул его изнеженный с детства Мариенгоф, Есенину трудно было обеспечить всем необходимым родителей и сестер. Тем более что и своим детям надо было помогать, и крестьянские друзья-поэты голодали.
И если Мариенгоф не хотел даже вспоминать о родной сестре Руфине, а сводному брату Борису желал только смерти, то Есенин своих родных не оставлял без постоянной и существенной поддержки. В основном на его средства был построен новый дом в Константинове, вместо сгоревшего в 1922 году, он же взял на себя заботу о сестрах, которые учились в Москве – Катя с 1922 года, а Шура – с 1924-го. С ним они жили в квартире Галины Бениславской и у Софьи Толстой. Он же забрал в 1924 году в Москву осиротевшего двоюродного брата Илью Есенина и всячески помогал ему, как и сводному брату Александру.