Нина Меднис - Поэтика и семиотика русской литературы
Таким образом, граница инобытия в тютчевской модели мира не просто подвижна, а повсеместна: она может проходить через ту или иную точку бытия, изнутри преобразуя ее в инобытийную, через сознание и подсознание, через все меняющее мгновение, часто отмеченное у Тютчева словом «вдруг». При этом, обнаруживая себя, грань эта влечет за собой неполноту бытийности, некую недовоплощенность, устремленную к бестелесности, что, собственно, только и позволяет обнаружить ее как границу, как условие в мире условностей.
Бестелесный мир с разными оттенками мнимости сущего, даже безотносительно к теням и призракам, очень привлекал Тютчева. В лирике его бестелесность тесно связана с незримостью, но может проявлять себя акустически, что позволяет человеку вступать в контакт с ней. Незримость и слышимость, в свою очередь, нередко находятся в отношениях прямопропорциональной зависимости: по мере возрастания первой усиливается и множится сливающимися голосами вторая:
На мир дневной спустилася завеса;Изнемогло движенье, труд уснул…Над спящим градом, как в вершинах леса,Проснулся чудный, еженочный гул…
Откуда он, сей гул непостижимый?..Иль смертных душ, освобожденных сном,Мир бестелесный, слышный, но незримый,Теперь роится в хаосе ночном?.. (I, 74)
Тени сизые смесились,Цвет поблекнул, звук уснул —Жизнь, движенье разрешилисьВ сумрак зыбкий, в дальний гул… (I, 75)
Слово и даже звук как дискретные единицы в мире незримости перестают вычленяться воспринимающим, как это происходит с речевым потоком некоего доселе не слышанного, «неземного», по определению Тютчева, языка. Инобытийность незримого подчеркивается таким образом и на аудиальном уровне. Приоритетность аудиального в сфере инобытия легко объяснима представлением о бестелесности звука, подобно нити связывающего человека с невидимым. Само же невидимое не имеет у Тютчева отдельной собственной сферы и топологически тождественно бытийному. Это очень ясно выражено в стихотворении «Душа хотела б быть звездой…», где Тютчев весьма специфично представляет не привычные ночные звезды, а те, что всегда сияют в незримости, непостижной для взгляда при свете дня, а также в стихотворениях «День и ночь», «Святая ночь на небосклон взошла…» и других. Чтобы постичь незримое, человеческое сознание в мире Тютчева должно совершить некий кульбит, позволяющий увидеть незримо-сущее изнутри противоположности, с изнаночной, скрытой, но подлинной стороны. В этом смысле и ночь у Тютчева есть своего рода выворачивание дня, его изнанка, обнажение истинной «фактуры» мира.
Нечто подобное возникает у художника и в области темпоральной. Р. Лейбов в одной из статей очень убедительно показал отразившуюся в творчестве способность Тютчева «переживать настоящее как прошедшее» с инверсированием событий внутри временной последовательности, с обращением времени вспять[275]. Эта особенность очень важна для понимания тютчевской оценки воспоминаний, которые, согласно неоднократно возникающим в письмах Тютчева замечаниям, есть «лишь призрак», «тень», «сон», то есть, по сути, все то же населенное тенями инобытие. Широко употребимое в быту выражение «вернуться в воспоминании/воспоминанием» к чему бы то ни было у Тютчева также трансформируется в неизбежность выворачивания в прошлое с неминуемым захватом сиюминутного, ибо, вспоминая, человек реально остается в точке настоящего, отчего обе временные позиции – и прошлое, и настоящее – обретают характер мнимости, призрачности. Раз осознав это, человек уже не может освободиться от ощущения ирреальности воспоминания и через него – ирреальности же сиюминутного бытия. В понимании и вербализации этого Тютчев, может быть, ближе всех русских писателей XIX века (кроме Достоевского, но опережая его) подошел к восприятию мира как системы со/относительностей. Он отчетливо чувствовал и сознавал ту релятивизованность любых измерений, которая по отношению к времени и пространству будет научно описана в конце XIX – начале XX века Б. Риманом, Э. Махом и А. Эйнштейном и согласно которой всякое событие находится в точке пересечения, как минимум, двух «мировых линий»[276].
Именно поэтому темпоральная картина мира у Тютчева предельно сложна и прихотлива. Поэт действительно часто переживает настоящее как прошедшее, но и прошедшее через настоящее и будущее через настоящее и даже прошедшее. Само по себе это не только естественно, но и единственно возможно, однако осознание (одно из наиболее часто употребляемых Тютчевым слов) подобных соотношений и, главное, экспликация их в слове – явление для русской литературы той поры абсолютно новое, и потому оно не могло не породить у носителя этого уникального для своего времени сознания ощущения всеобщей зыбкости, призрачности. Поразительно в этом плане, к примеру, письмо поэта жене, Эрнестине Федоровне, от 14 июля 1843 года, где Тютчев, потрясенный совершенно нормальными для обыденного сознания переменами, вызванными временем, оказывается не только не в состоянии отделить прошедшее от настоящего, но мгновенно, с той же остротой переживания, проецирует настоящее в будущее, ощущая его (будущее) как уже совершающееся в настоящем. Тютчев возмущенно восклицает:
Какое отвратительное колдовство! Люди, воспоминание о которых здешние места оживили во мне до такой остроты, что мне стало казаться, будто я только накануне расстался с ними, предстали передо мною почти неузнаваемыми от разрушений времени. О, что за ужас! Не могу не верить в некое страшное колдовство, когда вижу эти сморщенные, поблекшие лица, эти беззубые рты <…> Излишне говорить, что при каждом таком потрясении сердце во мне сжимается и устремляется к тебе. Но и ты постареешь… И мне кажется, что без меня ты больше во власти этого недуга, именуемого временем[277].
Тютчев пишет о прошедшем, настоящем и будущем словно человек, надолго выпавший из системы земных временных соотношений, как бы утративших силу применительно к нему самому, и вдруг вернувшийся в прежний мир. Удивительно, что он не говорит о своей будущей старости, как бы воспроизводя знакомый нам, людям XX-XXI веков, фантастический сюжет с героем, возвратившимся из далекого космического путешествия. Эта склонность к позиции пребывания вовне по отношению к настоящему, но без изъятия его из потока времени, порождает порой у Тютчева уже действительно фантастические образы, сродни «воспоминаниям о будущем» или о настоящем, увиденном из будущего, как это представлено, к примеру, в письме той же Эрнестине Федоровне от 9 сентября 1855 года. Тютчев пишет жене о посещении им Кремля во время визита в Москву государя Александра II и о своем сне наяву со странной деформацией времени:
И тут меня вдруг вновь охватило чувство сна. Мне пригрезилось, что настоящая минута давно миновала, что протекло полвека и более, что начинающаяся теперь великая борьба, пройдя сквозь целый цикл безмерных превратностей, захватив и раздробив в своем изменчивом движении государства и поколения, наконец, закончена, что новый мир возник из нее, что будущность народов определилась на многие столетия, что всякая неуверенность исчезла, что суд Божий свершился. Великая империя основана… <…> И тогда вся эта сцена в Кремле, при которой я присутствовал, эта толпа, столь мало сознававшая, что должно совершиться в будущем, и теснившаяся, чтобы видеть государя, который так недолго просуществует и жизнь которого так скоро будет подорвана и поглощена при первых же испытаниях великой борьбы, – вся эта картина показалась мне видением прошлого и весьма далекого прошлого, а люди, двигавшиеся вокруг меня, давно исчезнувшими из этого мира… Я вдруг почувствовал себя современником своих правнуков[278].
Нам, правнукам и праправнукам, слова Тютчева говорят больше, чем его современникам, и, может быть, больше, чем ему самому, но дело в данном случае не в пророчестве, а в соотношении при таком видении времен, людей и теней. В этом поистине уникальном случае зримое становится призрачным в результате вывернутости в будущее из точки настоящего. Но и в иных ситуациях зримое настоящее, а следовательно, и прошедшее, тоже часто предстают как обитель призраков. Важно при этом отметить особую – преобразующую, развоплощающую – силу мысли и воображения в мире Тютчева, где образ человека отсутствующего, возникший в своем ли, в чужом ли сознании, как бы дематериализуется, приобретает свойства тени, призрака. Показательно его замечание в письме жене от 13 июля 1851 года: «Я почувствовал себя живущим в твоих мечтаниях жизнью призрака» (114; курсив наш. – Н. М), – и там же чуть ниже: «И вот мне приходится вспоминать об этом, как о предании… – Существуешь ли ты еще в действительности?» (116). Отсюда – бунт против разлуки и особый статус воспоминаний с обычной для Тютчева двойственностью, когда он и бежит от призрачности, и притягивается ею, ловя и стремясь удержать в слове миг соскальзывания в инобытие, миг развоплощения.