Михаил Ратгауз - О Берлинской школе. Тихая революция в европейском кино
В других похожих фильмах (я имею в виду не только немецкие) я часто воспринимаю длинноты как длинноты, вероятно, потому, что в большинстве случаев в игру и так уже вовлечен нарратив или драматизм. Происходит слишком много всего, или уже произошло, и действие сильно увеличивает вес отдельных сцен, и этот вес, тяжесть, давит на длину планов. Такая, как здесь, эквилибристика эпизодов, просто-впечатлений, легких, как перышко, и в то же время интересных диалогов, эллипсисов и при-этом-еще-ощущение-какого-никакого-повествования, и все это в равновесии – это само по себе очень впечатляет <…> (А задним числом испытываешь дикую злость на Академию[13]). За то, что такой фильм в 2005 году не заметили, а что вместо этого…? Лишнее подтверждение нынешним нашим предположениям, что в скором времени как высокую оценку фильма можно будет воспринимать сам факт того, что его проигнорировала Академия.
До скорого!
Доминик
Граф – Хоххойзлеру и Петцольду
Дорогой Кристоф, дорогой Кристиан,
при повторном просмотре «Молочного леса»[14], «Марселя», да и «Внутренней безопасности»[15], мне бросилось в глаза, что Германия в них явным образом представлена зоной смерти. Переход границы между Польшей и Германией в «Молочном лесу» означает переход границы, по одну сторону которой все открыто и все возможно, а по другую – страна призраков. В Германии живут те, кто, на самом деле, уже наполовину умер, они ведут вегетативное существование в абсурдных домах на одну семью под брачным запретом на курение <…>. В «Марселе» даже жесткий конец мечтаний, это нападение за кадром, о котором она рассказывает, становится для главной героини скорее освобождением, и потом она идет в желтом платье, которое ей дали, по побережью и исчезает в прекрасных сумерках у моря. Нечто подобное Камю называл «нежным равнодушием мира»[16].
Угнетающий, черствый, зажатый мир теней без надежды на избавление, каким предстает в этих фильмах Германия, для меня все же недостаточно прояснен в связи с понятием «меланхолия буржуазии». Я знаю, мы сейчас мы опять в исходной точке, но это мне еще раз бросилось в глаза. (Не сомневаюсь, что французские критики любят эти фильмы не в последнюю очередь за образ оцепеневшей Германии.) А «вы» воспринимаете это так же? Мой вопрос – вовсе не критика, скорее выражение интереса <…>
С сердечным приветом!
Доминик
Хоххойзлер – Графу и Петцольду
Дорогой Доминик, дорогой Кристиан,
вскоре после того, как я закончил первый свой фильм[17], я прочел интервью с Домиником, где он совершенно справедливо заметил, что молодые немецкие режиссеры в переизбытке снимают фильмы особого рода, он бы назвал их «фильмами про Белоснежку», – безжизненные на вид люди за стеклом чего-то ждут, – и он больше не может этого видеть. Тогда меня это задело, потому что, понятно, я сам только что снял такой фильм: «Белоснежка» была даже непосредственным источником вдохновения (в эпизоде, где Сильвия[18] лежит в кровати, как мертвая, и все это время звонит телефон). Мне было больно быть причисленным к людям, которые, очевидно, отдают предпочтение безжизненному – ведь ему так удобно придавать любую форму: восковые фигуры. К «Молочному лесу» этот упрек, конечно, уже не относится в такой степени, поскольку я с самого начала стремился сделать фильм гораздо более живой, более чувственный <…>. Но зона смерти была задумана и написана раньше, это противопоставление: Польша, жизнь без плана, и Германия как оцепенелое ожидание, пока все не будет «готово», пока не придет избавление – но оно не приходит <…>
Куда я веду, это к немецкой традиции тяжелой жизни, тяге к окончательной форме, к стабильности, несовместимой с жизнью, которая видна здесь и, возможно, продолжается и в наших фильмах. Эта преданность мертвому, фетишизм инфраструктуры, мы все через это прошли. И это, действительно, больше, чем меланхолия новой буржуазии… <…> В этом смысле я разделяю твою усталость, Доминик, но должен сразу сказать, что человек не выбирает, какие фильмы ему снимать. Даже авторское кино, в первую очередь именно оно, вовсе не свободно, напротив, детерминированность, предопределенность, вполне возможно, предшествует всякому «виде нию». Если бы человек мог делать ВСЕ, наш путь (а ведь это путь аскезы, по крайней мере, с точки зрения финансов) он бы просто не мог выбрать, я думаю. Звучит парадоксально, но в определенном смысле авторское кино – это неспособность делать что-то другое, кроме своего. И, сняв фильм, ты понимаешь, что это твое вызывает сочувствие у гораздо большей общности людей, чем тебе казалось. <…>
Кристоф
<…>
Петцольд – Графу и Хоххойзлеру
Дорогой Доминик, дорогой Кристоф,
<…> Вим Вендерс как-то написал в журнале Filmkritik о «Красном солнце» Рудольфа Томе[19] как о фильме, который не стыдится того, что его действие происходит в Германии.
В мейнстриме немецкого кино этого принято стыдиться и стараться изо всех сил с каким-то опережающим послушанием подражать американскому: жалкий саундтрек, актеры, которые, если добираются до рельсов и идет панорама, натягивают звездную гримасу, потому что знают, что их снимают крупно, вся эта эстетика Panavision, съемки с кранов, квартиры, улицы и города, похожие друг на друга, как зоны вылета в международных аэропортах.
Из места извлечь историю. В «Дилере» Томаса Арслана нет горящих бочек, нет трущоб, в которых ютятся люди. Есть лето и парк, и это настоящий Берлин. <…> Дело происходит в Германии, и он этого не стыдится.
Всего вам доброго,
Кристиан
Перевод Елизаветы Соколовой
О времени и утешении. Разговор с Ангелой Шанелек
Михаил Ратгауз
М. Р. – Конечно, ситуация, когда ваши фильмы приглашают на иностранные фестивали, для вас привычна. Но что это за ощущение, когда сделанные тобой вещи начинают жить своей жизнью?
А. Ш. – Собственно, я ощущаю фильмы как вещи, уже очень отделенные от меня в тот момент, когда они закончены. Я думаю, что от этого я езжу с фильмами не слишком часто, и разговоры тоже… не то, чтобы кажутся мне излишними… Но, конечно, фильмы должны существовать без меня, это ясно. И хорошо думать о том, что это получается, особенно в местах, которые я сама, может быть, не знаю или еще не видела. Кстати, мне было бы интересно поехать в Москву, потому что у меня есть два образа России, которые я никак не могу соединить друг с другом. Один образ – из литературы, второй – из газет. Вы, вероятно, знаете, что Чехов – один из авторов, которых я очень много читала и которые особенно важны для моего способа думать. И как раз сейчас, когда я смотрю газеты, мне трудно ко всему этому подступиться.
М. Р. – В своих фильмах вы главным образом заняты внутренним миром героев, который разворачивается в пространствах комнат и городов. Но есть больший мир – или мир, который считается большим, – истории и политики, который совершенно не проникает в ваши фильмы. Это измерение вообще есть в вашем кино?
А. Ш. – Несомненно, мои герои сталкиваются с ним лишь косвенно. Что означает благополучие и бездумность. Наша жизнь настолько свободна от экзистенциальных проблем, что в этой отсутствующей конфронтации мы живем, как в пузыре. И если у тебя нет настоящих проблем, ты себе их создаешь и от них страдаешь. Это звучит по-идиотски, но это, несомненно, так. Но хочу я все равно рассказывать об этих людях, потому что от этого они не становятся менее человечны.
М. Р. – В вашем фильме «Моя медленная жизнь» девушка в кафе заговаривает с молодым человеком, который читает газету. Она спрашивает: «Что нового?». На что он отвечает: «Ничего, сегодня без катастроф». А она: «Все-таки никогда не знаешь, хочешь ты катастроф или не хочешь». Мировые катастрофы в вашем кино выглядят чем-то незначительным.
А. Ш. – Нет, главное тут то, что мы их не переживаем. Персонажи могут рефлексировать двумя способами: они могут рефлексировать над тем, что пережили, и они могут рефлексировать над тем, чего они хотят. Возможно, однажды они замечают, что не знают, чего им хотеть, потому что, сбываются их желания или нет, они по большому счету не ведут к тому результату, на который они надеялись или который воображали. Тогда и может родиться фраза: «Все-таки никогда не знаешь, хочешь ты катастроф или не хочешь». Может быть, то, чего я боюсь, привело бы меня намного дальше, чем когда то, чего я боюсь, не наступает. Мы не можем принуждать себя испытывать опыт. Это абсурд, если я сейчас скажу: я поеду в Ливан, посмотрим, может, меня там кто-нибудь ранит, и я это испытаю. Меня не интересовал бы и персонаж, который так поступает. Меня ведь интересует не особый случай, меня скорее интересует общий случай. Конечно, мы живем тут в мире, все остальное – это фантазия, не опыт.