Михаил Лифшиц - Русская классическая критика
В идеалистической философской критике мы также находим дурное смешение сущего и должного, подобно тому как это было в критических системах XVII–XVIII веков, но с противоположным акцентом. Если прежняя критика требовала, чтобы литература учила нравственности, а искусство украшало жизнь, то немецкая философская критика, возвещая абсолютную цель художественного творчества, также выдвигала свои догматические требования. Она тоже заключалась в показании того, что «должен был сделать писатель и насколько хорошо выполнил он свою должность». Только должность писателя, согласно рецептам немецких идеалистов, состояла в том, чтобы избегать всякого долженствования, способного отвратить его от спокойного созерцания действительности в образах. Когда писатель не мог удержаться в рамках этого эстетического идеала, его искусство представлялось явлением более низкого порядка. Таким образом, реалистическое зерно, заключенное в философской критике, превращалось в свою собственную противоположность. Известно, что классицизм был далеко не чужд главному направлению немецкой мысли этого времени в лице Гете и Гегеля.
Здесь начинается новая ступень истории критики, на которой дальнейшее движение вперед стало возможно благодаря деятельности великих русских мыслителей XIX века. Французский и немецкий типы критики с различными изменениями господствуют на Западе и в настоящее время. Это внешнее социально — историческое объяснение и формальный разбор, с одной стороны; философская интерпретация художественного произведения как иероглифа мысли — с другой. От Кондильяка до litterature comparee дистанция огромного размера, но во многих привычно незаметных умственных приемах метод и понимание литературы остались те же, что во времена давно минувшие. Только оригинальности и общественного пафоса стало гораздо меньше. То же самое нужно сказать о философской критике от Шлегелей до современной феноменологии и «философии существования».
3
Русская критика XIX века представляет собой совершенно новую область, особый материк, богатый самостоятельной жизнью. Без овладения наследством русской общественной мысли дальнейшее развитие художественной критики и науки о литературе едва ли возможно.
Конечно, в России в соответствующие периоды существовали те же умственные направления, что и на Западе. Так, Сумароков разбирает оды Ломоносова строфа за строфой, подобно тому как это делал знаменитый Малерб. «Первыми нашими критиками, — говорит Белинский, — были Карамзин и Макаров. Особенно славились в свое время — разбор Карамзина «Душеньки» Богдановича, а Макарова — сочинений Дмитриева. Критика эта состояла в восхищении отдельными местами и в порицании отдельных же мест, и то больше в стилистическом отношении. Обыкновенно восхищались удачным стихом, удачным звукоподражанием и порицали какофонию или грамматические неправильности. Не такова уже критика Мерзлякова. Ложная в основаниях, она уже толкует об идее, о целом, о характерах; она строга сколько может быть строгою». «Как эстетик и критик, Мерзляков заслуживает особенное внимание и уважение. Ученик Буало, Баттё и Лагарпа, он следовал теории, которая теперь уже вне спора и даже насмешек; но он следовал ей и проповедовал ее, как умный и красноречивый человек. Ложны были его основания, но он был им везде верен и развивал их последовательно и живо. Словом, в этом отношении на Мерзлякова можно смотреть, как на умного представителя литературных понятий целой эпохи. В ошибках его виновато его время; достоинства его принадлежат ему самому» (6, 216, 215).
В 20–х годах XIX века в русской критике появилось философское направление, которое можно сопоставить с аналогичными течениями немецкого романтизма в философии. Оно нашло себе выражение в альманахе «Мнемозина», изданном в четырех выпусках В. Ф. Одоевским и В. К. Кюхельбекером в 1824–1825 годах и затем в журнале «Московский вестник» (1827–1830), объединившим вокруг себя кружок так называемых любомудров. Но характерно, что «Московский вестник» вскоре захирел, чему в немалой степени способствовало отвлеченно — книжное, хотя и весьма благородное направление журнала. На русской почве идеализм немецкого типа не мог получить значительного развития, и подобные тенденции на университетской кафедре или в изданиях любомудров остались интересными, но карликовыми растениями.
Большие умы, как величайший русский поэт Пушкин, чувствовали необходимость другого пути. Они понимали, что формализм Баттё и Лагарпа безнадежно устарел, и это объединяло их с философским течением 20–30–х годов. Вместе с тем все направление творчества
Пушкина было совершенно свободно от идеалистического, книжного глубокомыслия, немецкой темноты и учености. Он до конца своих дней сочувствовал великим традициям века Просвещения, и его искусство стало гениальным образцом живого развития этих традиций среди иного исторического ландшафта, полного грозных предзнаменований и могучей, реальной диалектики общественных сил. В России родилась великая реалистически — художественная школа. Пушкин и Гоголь были ее первыми именами мирового значения. Эта литература нуждалась в критике нового типа, и такая критика возникла в лице Белинского.
В начале своего развития, говорит Белинский, русская критика представляется иногда то «чопорным аббатом XVIII века, то немецким буршем с длинными растрепанными волосами на плечах, с трубкою во рту и дубиною в руке» (5, 90). Но все это осталось незначительным, явлением. И недаром это было так — история берегла русскую общественную мысль для свершения дел, требующих иного кругозора.
В 30–х годах XIX века Белинский сам еще выступает сторонником философской критики. Он презрительно третирует французов, склонных рассматривать художественное творчество как механическую деятельность, в которой художник к известному содержанию подбирает форму. Но даже в этот период своего развития Белинский далек от погружения в пучину умозрительного метода. Говоря о задачах критики в России, он писал: «У нас принесет пользу критика высшая, трансцендентальная: она необходима; но она у нас должна являться многоречивою, говорливою, повторяющею саму себя, толковитою. Ее целью должен быть не столько успех науки, сколько успех образованности. Наша критика должна быть гувернером общества и на простом языке говорить высокие истины… Немцы обладают умозрением, но не мастера посвящать профанов в свои таинства, их может понимать их же каста — ученые; французы зыбки и мелки в умозрении, но мастера мирить знание с жизнию, обобщать идеи». Русская критика, если она хочет отвечать потребностям родной страны и запросам всего движения мысли в мире, должна избежать обеих крайностей, «потому что, с одной стороны, идея всегда должна быть зерном учения, но не должна пугать своею глубиною, должна быть доступна; с другой стороны, практические начала без основной идеи — пустой орех, которого не стоит труда грызть». И Белинский оканчивает свои рассуждения 1836 года следующим выводом: «Во всяком случае, не надо забывать, что русский ум любит простор, ясность, определенность: чистое умозрение его не отуманит, но отвратит от себя; фактизм может сделать его мелким, поверхностным» (1, 260).
Если присмотреться к требованиям, которые выдвигает Белинский перед русской критикой, то легко заметить, что его коренной идеей является единство теории и практики, науки и жизни. Он не раз возвращается к мысли, что в странах Запада эта проблема не получила окончательного решения.
«История русской критики та же, что и история русской поэзии и литературы: постепенное стремление из эха господствующих в Европе мнений перейти в самобытный взгляд на искусство». Так пишет Белинский в одной из своих позднейших, более зрелых статей. Но в чем заключается истинная самобытность на фоне исторически зрелой мировой культуры XIX века? Она, конечно, состоит в каком — то новом, местном варианте давно известных умственных систем, в самостоятельном «открытии Америки» «Мы уже и теперь не можем удовлетворяться ни одною из европейских критик, замечая в каждой из них какую — то односторонность и исключительность И мы уже имеем некоторое право думать, что в нашей сольются и примирятся все эти односторонности в многостороннее, органическое (а не пошлое эклектическое) единство. Может быть, и назначение нашего отечества, нашей великой Руси состоит в том, чтоб слить в себе все элементы всемирно — исторического развития, доселе исключительно являвшегося только в Западной Европе» (5, 90).
Белинский и его друзья хорошо сознавали свое назначение и обширность задачи, поставленной историей перед русским народом. Отнюдь не страдая национальным тщеславием, они среди беспощадной критики современной им русской действительности, среди патологического разбора, по выражению Герцена, высказывали иногда такое 18 глубокое убеждение в прогрессивной исторической миссии своей страны, что перед этими словами истинного патриотизма ничтожны все хвастливые бредни официальных представителей императорской России. Так, говоря о тенденциях к преодолению разрыва науки и жизни, философии и общественной борьбы, теории и практики на Западе, Герцен в 1843 году писал: «С другой стороны, может, тут раскроется великое призвание бросить нашу северную гривну в хранилищницу человеческого разумения; может, мы, мало жившие в былом, явимся представителями действительного единства науки и жизни, слова и дела… В истории поздно приходящим — не кости, а сочные плоды В самом деле, в нашем характере есть нечто, соединяющее лучшую сторону французов с лучшей стороной германцев. Мы несравненно способнее к наукообразному мышлению, нежели французы, и нам решительно невозможна мещански — филистерская жизнь немцев, в нас есть что — то gentlemanlike, чего именно нет у немцев, и на челе нашем проступает след величавой мысли, как — то не сосредоточивающейся на челе француза» (3, 73)[4].