Арон Гуревич - Индивид и социум на средневековом Западе
Впрочем, свобода выбора – остаться в лоне церкви или порвать с ней – была парадоксальным образом сопряжена с подавлением самостоятельности и индивидуальности, ибо включение в секту с необходимостью влекло за собой неукоснительное подчинение присущим ей дисциплине и обрядности. Хорошо известно, что и еретики, в свою очередь, проявляли неодолимую потребность объединиться в замкнутые тайные группы – секты, с присущими им нормами поведения, с обрядами, представлявшими собой вывернутые наизнанку официальные церковные ритуалы, так что и секта строилась на неукоснительном подчинении ее приверженцев принятым ею правилам. Все это очевидно, но столь же очевиден и тот факт, что переход из католицизма в ересь был актом, в котором выражалась воля к глубокому изменению самого существа, внутренней структуры личности. Наиболее наглядным и драматичным доказательством духовного преображения еретика служит то, что он не отрекался от своих взглядов ни под пыткой, ни на костре.
Вспомним, что ереси сопутствовали христианству на всем протяжении его истории[132]. Догматы церкви, принятые на первых церковных соборах, рождались в борьбе между провозвестниками противоборствующих религиозных толкований. Конечно, впадение в ересь обычно происходило под влиянием других людей и вело к включению вероотступника в новую группу. Но налицо осознанный выбор, сделанный индивидуально и порожденный религиозным, мировоззренческим кризисом.
Подъем еретических движений, охватывавших подчас широкие слои населения, начинается в XI столетии, и далее религиозное диссидентство шло по восходящей. Не случайно распространение ересей было связано с ростом городского населения, несомненно представлявшего собой социально-психологическую почву, наиболее благоприятную для инакомыслия. Массовость еретических движений создавала серьезнейшую угрозу для господствующей церкви, отвечавшей на эту угрозу самыми беспощадными репрессиями. Но ни отлучения и проклятья, ни аресты и сожжения не смогли воспрепятствовать умножению числа еретиков.
Средневековые ереси известны историкам, к сожалению, преимущественно или даже исключительно с внешней стороны. Мы читаем об обвинениях, которые церковь и инквизиция предъявляли отдельным лицам и группам, причем обвинения эти сплошь и рядом настолько стереотипны, что очень трудно отделить в них вымысел от реальных фактов. Еще Августин насчитывал около девяноста видов ересей – много столетий спустя церковные авторы-ортодоксы воспроизводили все тот же «каталог» еретических заблуждений.
Лишь в отдельных случаях мы можем расслышать голоса самих еретиков. Таковы признания жителей пиренейской деревни Монтайю, зафиксированные слугами инквизиции в начале XIV века и тщательно исследованные Э. Леруа Ладюри, о чем уже шла речь выше[133]. Показания этих мужчин и женщин рисуют их манихейские верования, но там отсутствуют какие-либо данные о групповых богопротивных деяниях и ритуалах, каковые приписывались церковными преследователями членам сект.
Крестьяне Монтайю сплошь и рядом рождались и воспитывались в семьях еретиков-катаров, так что перед ними не стояла остро проблема выбора веры; в особенности это касается детей. Протоколы епископа Фурнье, производившего расследование, рисуют религиозные заблуждения, которые были широко распространены в крестьянской среде. Группа доминирует над индивидом, навязывая ему еретические взгляды, он их усваивает, а не вырабатывает самостоятельно (тем не менее сознание альбигойцев и в этом случае представляло собой поле конфронтации ереси с церковной ортодоксией).
Существенно иную картину раскрывает перед нами исследование Карло Гинзбурга «Сыр и черви»[134]. Протоколы фриульской инквизиции относятся к гораздо более позднему периоду, нежели протоколы Фурнье, и выводят нас за временные рамки нашего исследования: еретик Меноккьо, сельский мельник, был сожжен на костре в 1601 году (?). Но едва ли существуют непреодолимые препятствия для того, чтобы помыслить возможность подобного же индивидуального впадения в ересь в несколько более раннее время. Начитавшись разрозненных и случайно попавших в его руки религиозных и иных сочинений, этот сельский мыслитель выработал собственную доморощенную философию, глубоко отличавшуюся от ортодоксии. Как совершенно справедливо показал Гинзбург, решающую роль в выработке космогонии и религии Меноккьо сыграли, собственно, не столько попавшиеся ему книги, сколько тот своеобразный экран представлений, на который проецировались обрывки приобретенных им знаний. Казус Меноккьо интересен именно тем, что он «выдумал» собственную ересь.
Уникален ли этот случай? С точки зрения источниковедческой – да, безусловно: архивную находку итальянского историка трудно с чем-либо сопоставить. Но ничто не мешает нам предположить: в то же время или несколько ранее могли существовать и другие подобные же еретики, в одиночку додумывавшиеся до самобытной и ни на что не похожей картины мира. Ведь о взглядах фриульского мельника известно только потому, что он, движимый безудержной общительностью, излагал свои воззрения едва ли не каждому встречному и в результате попал в поле бдительного наблюдения Святой инквизиции. Предупрежденный о возможных последствиях своей болтливости, он не внял предостережениям и кончил свои дни на костре почти одновременно с Джордано Бруно.
Не подтверждает ли сказанное нашу мысль о том, что человеческая личность в Средние века, при всех доминировавших установках на ее «стандартизацию» в рамках сословия, группы, корпорации, церкви, тем не менее то и дело выламывалась за установленные обычаем и религией пределы и испытывала упорную склонность впасть в ересь, т. е. сделать самостоятельный и в высшей степени рискованный выбор?
Разумеется, проблема «ересь и личность» ждет своего исследования на более широком материале источников.
Ведовство сплошь и рядом рассматривалось как разновидность ереси и преследовалось, в особенности во второй половине Средневековья, с не меньшими упорством и жестокостью. Колдунья, ворожея были привычными фигурами деревенской жизни. Их услуги были необходимы для поддержания баланса между людьми и природой[135].
Однако ведовство и колдовство амбивалентны по своей сути: действия сведущих в магии женщин и – реже – мужчин могли быть благотворны, но вместе с тем несли в себе угрозу для соседей. Поэтому крестьяне, прибегавшие к помощи колдуний для исцеления от болезней, избавления от падежа скота или неурожая, для воздействия на погоду и во многих других случаях, остерегались их: ведьма могла причинить непоправимое зло.
Это двойственное отношение к ведьме со стороны местных жителей должно было оказывать определенное воздействие на ее самосознание. Она не могла не видеть в себе обладательницу таинственных сил, коих были лишены остальные крестьяне.
К сожалению, наши знания о ведьмах столь же односторонни, сколь и сведенья о еретиках. Мы слышим о них почти исключительно из уст обвинителей. Последние же приписывали им не только склонность творить maleficia, но и подозревали их в сношениях с нечистой силой. Эти женщины обладали якобы способностью летать по ночам на свои тайные сборища, возглавляемые дьяволом. Считалось, что они, подобно еретикам, образовывали секты с собственными обрядами и противоестественными действами. Если подозревавшие их в черной магии крестьяне предъявляли ведьмам обвинения в порче урожаев, скота и здоровья людей, то церковные и судебные власти, привлекавшие этих женщин к ответственности, добивались от них признаний в богопротивных сношениях с нечистой силой. Подобная демонизация ведовства резко усилилась к концу Средневековья, когда внутренние конфликты в сельских коллективах были оттеснены в общественном сознании мифотворчеством ученых-демонологов, утверждавших, будто обвиняемые в ведовстве женщины были служанками Сатаны, вступали с ним в половые сношения, губили младенцев для получения колдовской мази из их тел и, подобно еретикам, образовывали своего рода антицерковь.
Очиститься от всех этих обвинений, которые предъявлялись несчастным женщинам учеными судьями, вооруженными демонологическими трактатами, не было почти никакой возможности, ибо судьи прибегали во время допросов к безжалостным пыткам, и лишь единицы оказывались способными отрицать все эти измышления.
Тем более поразительны случаи самообвинений. Девушки и женщины, которых никто не подозревал в ведовстве, внезапно объявляли, что находятся во власти дьявола, сожительствуют с ним и служат ему, для того чтобы губить души христиан[136]. Как объяснить эти спонтанные самообвинения? В обстановке, когда охота на ведьм приобретала широкий размах, психологическая напряженность достигала столь крайних пределов, что отдельные неуравновешенные женщины могли вообразить себя соучастницами колдовских сект. Возможно, эти жительницы деревень или городов испытывали бессознательную потребность утвердить свою личность и выделиться из окружающей среды хотя бы таким противоестественным образом, невзирая на ужасные последствия. Но, конечно, до конца загадка этих больных душ разрешена быть не может.