Октавио Пас - Избранные эссе
В Гармонии — свои святые, свои герои, не похожие на наших. Святые здесь — это мастера любовного искусства, герои — ученые, поэты, художники. В цивилизованном обществе дать волю извращенным фантазиям или заняться любовью со старухой можно, либо плюя на условности, либо проституируя за деньги; в Гармонии — это проявление добродетели. Добродетель здесь не отказ, а полнота. Великодушие в Гармонии дается легко, поскольку никто не лишен радостей пола (всякий имеет право на свой эротический минимум). К тому же святой или святая в Гармонии, удовлетворяя желания других, получают признание общества и этим удовлетворяют страсть не менее пылкую, чем сердечная: свое честолюбие, страсть каббалистическую, как ее именует Фурье. В любви ли, в трапезе наслаждение теперь не сводится к простому удовлетворению потребности, превращается в своеобразный опыт, когда желание и открывает нам самих себя, и зовет дальше, чтобы стать «другими». Здесь правят воображение и познание, или, словами Фурье, добродетель и мудрость. Посмотрим под этим двойным углом зрения — Эротики и Гастрософии — на американское общество.
Гигиена и репрессивностьНикаких неожиданностей традиционная американская кухня не сулит: простые, питательные, почти не приправленные продукты. Ни малейших ухищрений. Морковь — это старая добрая морковь, картошка — картошка, и не стыдится этого, а бифштекс — этакий брызжущий кровью великан. Воплощенные демократические идеалы отцов-основателей: бесхитростная трапеза, перемена, следующая за переменой, как фразы в рассудительной речи, лишенной всякого наигрыша и блеска. И отношения сотрапезников, и связи между исходными продуктами и вкусовыми ощущениями самые прямые: прикрасы в виде соусов и подлив, возбуждающих глаз и разжигающих аппетит, исключены. Запрет на смешение при готовке такой же, как между полами, расами и социальными группами. У нас еда — сопричастность, и не только сотрапезников, но и продуктов; у пуритан американцев она зиждется на разделении. Маниакальная сосредоточенность на чистоте и естественном происхождении продуктов в чем-то перекликается с расовой неприязнью, нетерпимостью к чужому мнению. Коренное противоречие Америки — демократическая всеобщность, в основе которой сохранение раздельности этносов, культур, религий и полов — полностью отражается в здешней кухне. Их кулинарную традицию привел бы в ужас наш культ тяжелого и пряного в таком блюде, как рагу, — всех этих жирных и пышных соусов красной, зеленой и желтой расцветки. Такую же реакцию вызвало бы и почетное место, отводимое на столе нашему уитлакоче, — мало того, что этот кукурузный початок болен, так он еще вдобавок черного цвета. Или наша любовь к перчику и маису — первый переливает красками от попугайчато-зеленого до церковно-лилового, второй — от солнечно-золотистого до темно-синего. Здесь кричат и цвет, и вкус. Американцам же и в тонах, и во вкусах ближе мягкое, свежее. Кухня у них что-то вроде акварели или пастели.
Их кулинария гонит специи, как самого дьявола, зато утопает в болотах сливок и масла. Оргии сладкого. Неразрывные противоположности: почти апостольская простота и трезвость ленча на фоне подозрительно невинных и каких-то внутриутробных наслаждений мороженым и молочным коктейлем. Два полюса — стакан молока и стакан виски. Первый утверждает превосходство всего домашнего и материнского. У стакана молока два достоинства: он несет здоровье и возвращает в детство. Фурье терпеть не мог repas familial,[56] это воплощение семьи в цивилизованном обществе, каждодневную церемонию официальной скуки с тираном отцом и самкой матерью во главе стола. Представляете, что бы он сказал о стакане молока? Теперь виски и джин. Это напитки для одиночек и интравертов. Гастрософия, по Фурье, — наука о сочетаниях не только продуктов, но и сотрапезников: разнообразие блюд должно сопровождаться разнообразием участников застолья. Вина, ликеры, настойки — дополнения к подобной трапезе, их задача — поощрять застольные отношения и связи. В отличие от вина, пульке, шампанского, пива и водки, ни виски, ни джин не связаны с едой. И не для аппетита, не для пищеварения их пьют. Они лишь подчеркивают замкнутость человека, его изоляцию. В царстве Гастрософии им места нет. А нынешнее повсеместное увлечение ими лучше многого другого говорит о характере современных обществ, мечущихся между кровосмешением и одиночеством.
Американская кухня не знает ничего двойственного, двузначного. Это среди прочего отличает ее от французской — мира оттенков, вариаций, тончайших видоизменений. Здесь важны именно переходы от одного продукта к другому, от этого вкуса к следующему, и даже простой стакан воды — своего рода мирская евхаристия — преображается у Малларме в пылающую эросом чашу:
Та lévre contre le cristalGorgée к gorgée y composeLe souvenir pourpre et vitalDe la moins éphémére rose.[57]{187}
Со своей стороны американской кухне противостоят мексиканская и индийская. Их секрет — в столкновении вкусовых ощущений, пресного и пряного, соленого и сладкого, терпкого и мягкого. Здесь повелевает желание — таинственный властитель перемен, будь то переход от одного вкуса к другому или их контраст. Веществами, телами, чувствами и в гастрономии, и в эротике движет желание: оно та сила, которая правит связями, переплетениями и метаморфозами. В рациональном питании, когда каждый продукт равен себе, а любые вариации, как и контрасты, запрещены, желанию места нет.
Поэтому традиционная американская кухня не знает такого понятия (и чувства), как удовольствие. Не удовольствие, а здоровье, не перекличка вкусов, а удовлетворение потребностей — вот главные здешние ценности. Одна физическая, другая моральная, но обе они связаны с представлением о теле исключительно как о рабочем механизме. В свою очередь работа — понятие не только экономического, но и духовного порядка: труд здесь и производство, и искупление. Мы обязаны трудиться, и пища возвращает телу затраты на труд. Речь именно о «воздаянии» — и в физическом, и в моральном смысле. В процессе работы тело возвращает долг: отдавая физические силы, мы получаем духовное воздаяние. В труде — искупление человека, и символ этого искупления — еда. А поскольку припасы должны вернуть нам физическое и духовное здоровье, запрет любых специй оправдан как моральными, так и гигиеническими резонами: они воплощают желание, нарушая пищеварение.
Здоровье — залог активности тела в труде и спорте. В первом случае тело — начало созидательное и вместе с тем искупительное. Во втором — знак меняется на противоположный: спорт — это растрата. Но противоречие тут чисто внешнее, перед нами сообщающиеся сосуды. Спорт подразумевает физические затраты, а они, в отличие от сексуального наслаждения, оборачиваются в конечном счете созидательной стороной: спорт — это трата сил, прибавляющая здоровья. Но и труд требует энергии, производя блага и тем самым превращая биологическое в социальное, экономическое и моральное. Есть у труда и спорта еще одна общая черта. Оба подразумевают соперничество, они — сфера соревнования, состязательности. Оба воплощают, по Фурье, «каббалистическую» страсть. В спорте есть что-то от строгости и серьезности труда, в труде — от бескорыстия и самозабвенности спорта. Игровая составляющая труда — из того немногого у американцев, что Фурье скорее всего похвалил бы, но коммерциализация спорта, можно не сомневаться, привела бы его в ужас. Отдать жизнь труду и спорту, каждый из которых с неизбежностью исключает сексуальное наслаждение, фактически то же самое, что изгнать из кулинарии специи. Гастрономия и эротика живут связью, слиянием веществ и вкусовых ощущений, тел и чувств; понятно, что ни та ни другая для американцев не главное. Еще раз уточню: не главное в смысле признанных идей и ценностей; как необсуждаемая реальность они, конечно же, существуют. Тело в американской традиции не источник наслаждения, а залог здоровья и труда, причем залог как в материальном, так и в моральном смысле.
Культ здоровья воплощается в «этике гигиены». Я говорю об этике, поскольку предписания ее охватывают не только физиологию, но и мораль. И этике деспотичной: она правит всем — сексом, трудом, спортом, кухней. Смысл здесь опять-таки двойной, и в область гигиены входят и телесное, и моральное. Выполняя гигиенические предписания, ты подчиняешься не просто нормам физиологии, но уже знакомым нам требованиям этики: трезвости, воздержанию, мере. Мораль разделения диктует принципы гигиены точно так же, как эстетика смешения одухотворяет сочетания в гастрономии и эротике. В Индии я не раз был свидетелем маниакальной озабоченности американцев гигиеной. Их страх заразиться превосходил всякие пределы, разносчиком микробов могло быть все — еда, питье, вещи, люди, сам воздух. Я бы сопоставил это с ритуальными заботами браминов{188}, которые избегают малейшего соприкосновения с нечистыми веществами и предметами, не говоря уже о людях из другой касты. Скажут, заботы американцев оправданны, а у браминов это всего лишь суеверия. Но все зависит от точки зрения. Для брамина столь пугающие американцев бактерии абсолютно иллюзорны, тогда как моральная нечистота, исходящая от чужих, совершенно реальна. Она немедленно отделяет человека от окружающих: никто из людей его касты не рискнет к нему прикоснуться, пока оскверненный не пройдет долгих и сложных ритуалов очищения. Страх перед социальной изоляцией ничуть не слабее страха болезни. У гигиенических табу американца и ритуальных запретов брамина общая основа — принцип чистоты. И основа эта, пусть она и замаскирована в гигиене авторитетом науки, — религиозная.