Александр Жолковский - Осторожно, треножник!
Тут кому-то из нас приходит в голову спасительная мысль – написать что-нибудь совсем неопределенное, например, «…в науке недавнего прошлого». Младший удаляется и – ура! – Главный дает «добро». Дальнейшее перефразирование продолжается уже без челночных операций и сосредотачивается на обеспечении эквивалентности числа печатных знаков в исходном и отредактированном тексте. Каким-то образом – каким, не помню – на этом этапе «наука» заменяется синонимичными ей «учеными». Мы подписываем верстку, где-то там, в мире ноуменов, ее подписывает Главный… Номер идет в печать.
Первым о долгожданном выходе нам сообщает коллега-подписчик. Он вечером звонит по телефону со словами возмущения:
– Что вы наделали?
– А что?
– Вы назвали их «учеными недавнего прошлого». Эйхенбаум, Тынянов и Эйзенштейн, ладно, умерли, но Шкловский-то и Пропп живы и продолжают работать…
Я бросаюсь писать Проппу, у которого недавно побывал, а мой соавтор – звонить Шкловскому, который его привечает. К счастью, «старики» статьей остаются довольны, а на ляпсус смотрят снисходительно – в свое время они прошли и не через такое.
…В конце 1960-х годов ко мне неожиданно обратился вполне «свой» Редактор (Младший) из ведущего интеллектуального журнала с просьбой написать о книге знаменитого итальянского коллеги – тем более что я был единственным ее владельцем в Москве. Я согласился, но заранее оговорил, что никакого марксизма-ленинизма у меня не будет. Младший сказал, что марксизма у них хватает в других разделах, а от меня требуется профессиональная рецензия, которую они спокойно опубликуют без купюр.
Ну, без купюр-то это положим. Статью прочитал Главный, и она ему даже понравилась. (Это впервые что-то мое понравилось Главному с простой крестьянской фамилией типа Дронов.) Но и он потребовал выкинуть множество сомнительных имен вроде Сталина и Троцкого, а также придрался к частоте упоминаний о Романе Якобсоне, разрешив употребить эту крамольную фамилию не более двух раз. Тогда я прибег к криптографии и насытил текст прозрачными отсылками к якобсоновским работам, в том числе к его анализу предвыборного лозунга I like Ike («Я люблю Айка»), протащив таким образом еще и Эйзенхауэра.
Статья постепенно двигалась в печать, когда Младший позвонил мне и от имени уже не партийного Главного, а прогрессивного Ответственного (с, наоборот, незабываемой кавказской фамилией), сообщил, что статью надо будет сократить почти вдвое. Свое фэ я выразил – для передачи Ответственному – в столь язвительной форме, что тот почел необходимым принять меня лично.
Выслушав его аргументы (не помню их, да они и не интересны – дело не в них, а в демонстрируемой ими власти, и отвечать на них можно тоже только силой), я сухо указал ему на историю нашей договоренности о рецензии (размер, содержание, сроки), договоренности, систематически журналом нарушаемой, вопреки его возвышенно-философскому названию и либеральной репутации. Спор затянулся, и Ответственный сказал что-то в том смысле, что он занят. Я немедленно парировал, подчеркнув, что я и сам человек занятой, профессионал (за какового они меня, собственно, и брали), и мне проще выбросить рецензию в корзину, чем продолжать эту дискуссию с людьми, не отвечающими за свои слова. Это был неотразимый ход, и рецензия вышла в заказанном размере.
Я люблю ее. В ней я первым предложил ввести в русский язык слово privacy. (Кажется, оно все еще не позаимствовано, хотя от маркетингов, дилеров и киллеров рябит в глазах.) Итальянец в дальнейшем приехал в Москву и обнаружил знакомство с моей рецензией, в частности – с критикой неточности его методов.
– Ты не обиделся? – спросил я его.
– Наоборот. Итальянские коммунисты любят обвинять меня в чрезмерном техницизме, а теперь я им говорю: Guardate, Mosca! («Смотрите – Москва!»).
Ответственный тоже в какой-то мере прославился, но потом умер. Младший стал уважаемым ученым. Итальянец тоже жив и знаменит донельзя. Главный возвысился было при перестройке, но с тех пор о нем не слыхать. Автор уехал и приезжает ругаться с новыми Редакторами…
Полудиссидентстсво и ученость Ответственного кавказской, как говорится, национальности (дело, разумеется, не в ней) перебрасывают мостик в теперешние времена и нравы, когда диссидентская утопия оказалась у власти (по крайней мере, в СМИ). [175] Вот, кстати, еще одна аналогичная фигура. Опять-таки крупный ученый (ныне покойный), вождь научной школы, Главный Редактор целой престижной серии. Маринует статью года три, потом через Младшего мне удается узнать, что том двинулся, и даже добыть верстку. В ней я обнаруживаю критическую врезку от редакции и отсутствие дорогих мне эпиграфов, причем мой тайный информант сообщает мне, что менять что-либо уже поздно. «Да ты позвони Ему, Он в Москве, у такого-то», – добавляет мой друг-блондин, явно предвкушая назревающее столкновение.
Звоню, застаю с первого раза, требую восстановить эпиграфы.
– Да они вам не нужны. Зачем они вам?
– Во-первых, они кратко выражают суть, во-вторых, я считаю, что их автор незаслуженно забыт или замалчивается. (В частности, вами, – не говорю я.)
– К тому же у нас нет места.
– Позвольте, но моя статья не так уж длинна, лежит у вас давно, и вы ни разу не заикнулись о размере… Места вполне хватит, если вы снимете свою врезку, которая мне действительно не нужна.
– Я бы не выставлял этих эпиграфов.
– Но вы их и не выставляете. Это моя статья, а не ваша.
– Знаете что, я спешу на лекцию и вынужден прервать разговор. До свидания.
– До свидания.
Свиданию, однако, не суждено было состояться, ибо, утомленный истеблишментом и антиистеблишментом почти в равной мере, я эмигрировал. Статья же через некоторое время вышла – с эпиграфами и без врезки. Вопреки официозу напечатать диссидента-отъезжанта было для этого Главного делом чести, доблести и геройства, тут уж не до тонких семиотических разногласий… Поведение, конечно, насквозь советское, и противостоять ему можно лишь более сильным оружием – непостижимой для Редактора-тоталитариста решимостью забрать статью, а то и вообще уехать.
Вот еще аналогичный эпизод, где в роли Главного выступает Проректор по научной работе моего Института (тоже уже покойный; читатель должен понять неизбежно эдиповский – по отношению к отцовским фигурам Редакторов – характер этих упоминаний о смерти). Готовится к печати сборник трудов нашего отдела, с моим предисловием. Год 1964-й, мы молоды, полны научного энтузиазма и вселенских претензий. Эпиграфом к своему предисловию о семантическом подходе к словарю я беру гамлетовское «Words, words, words» («Слова, слова, слова»). Мой непосредственный начальник (так сказать, Младший) сообщает мне, что Главный эпиграфа не пропускает. «В таком случае, – говорю я, – я снимаю Предисловие, а заодно и две другие свои статьи в сборнике». Эпиграф остается.
Уверенность Редакторов советского закала, что это их текст (а не Автора), имеет глубокие социальные корни, идеологические и культурные. С одной стороны, на Редактора была возложена роль партийного комиссара при политически незрелом Авторе-интеллигенте; с другой – ему приходилось «доводить» язык, стиль и интеллектуальный уровень полуграмотного Автора-выдвиженца. («Сирожь, – говорил своему ученому Редактору, моему знакомому, один такой Автор, – ти если найдошь у мэня какую-нибудь мисэл, ти ее нэ вичеркивай, ти ее развэй…» Акцента у него могло бы и не быть, а вот ситуация с отсутствием «мысли» была частой.) Со временем оба типа Автора смешались в сознании Редактора, и он счел себя полноправным хозяином как содержания, так и формы текста. Его абсолютная власть опиралась, помимо эксплуатации естественного авторского желания напечататься, на баснословные тиражи и гонорары официальной печати. (Помню, как ошеломлены были мы с соавтором статьи об «ученых недавнего прошлого», когда получили гонорар из расчета 300 рублей за лист, то есть трех месячных зарплат начинающего специалиста, – за то, что мы написали бы все равно, да еще приплатили бы, если б было чем; тут мы впервые почувствовали подлинную цену Слова.)
Власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно. Вот история, происшедшая не со мной, а с почтенным ученым старшего поколения (моим отчимом – Л. А. Мазелем). Молодая женщина-Редактор, его бывшая ученица, решительно правит его статью. Он по возможности соглашается, но во многом отстаивает свой вариант, указывая на возникающие в результате правки несообразности. Она извиняется:
– Знаете, я спешила, исправляла на ходу.
– Простите, но почему же вы полагаете, что вы можете быстро, на ходу, исправить то, что я писал не на ходу, а тщательно обдумывая?..
Тут характерно полное отсутствие какой-либо личной злобы, интеллектуального неуважения или идеологической цензуры: Редактор безмятежно уверена, что делает полезное и доброе дело. Власть въелась в ее клетки и применяется автоматически.