Вадим Руднев - Логика бреда
Мир не существует независимо от субъектов, которые его охватывают; мир существует лишь охваченный субъектами. Да. Но тогда основополагающей проблемой становится проблема взаимоотношения субъектов, так как объективность и реальность мира неукоснительно совпадают с отношениями субъектов[88]. Другими словами, мы узнаем о мире, когда выясняем наши отношения друг с другом. В подлинном бреде это невозможно. Как писалось в традиционных советских анамнезах, больной недоступен. И нам его мир действительно недоступен. Мы можем только смотреть на него с разных сторон, как бы ощупывать его.
Я велел своему слуге привести из конюшни мою лошадь, но он не понял меня. Тогда я сам пошел, запряг коня и поехал. Впереди тревожно звучали трубы.
У ворот он спросил меня:
– Куда вы едете?
– Не знаю сам, – ответил я, – но только прочь отсюда! но только прочь отсюда! только бы прочь отсюда! Лишь так достигну я своей цели.
– Вы знаете свою цель? – спросил он.
– Да! – ответил я. – Прочь отсюда! Вот моя цель.
Этот текст Кафки представляет собой подлинный бред, монаду без окон без дверей, его нельзя понять. Более того, его и не нужно понимать. В него можно попытаться влезть, но как можно влезть туда, где нет дверей и окон? Это подлинная недоступность. И у всего Кафки нет почти ни слова согласованного бреда. Так вот, этот текст недоступен, потому что его царство не от мира сего. Он живет вне жизни, даже не по ту сторону жизни (это гурджиевская «сознательность»), а вне жизни, вне ее ценностей и забот.
Застывший или буйный кататоник – он тоже недоступен. Но это не значит, что он превратился в животное или в статую, как в фильме Бунюэля «Золотой век»[89]. У него внутри бурная жизнь. Это может быть преследование или воздействие, как у индейца вождя Бромдена из романа Кена Киза «Над кукушкиным гнездом», который отчасти симулирует свою кататонию. Отчасти сумасшедшие все симулируют, чтобы их оставили в покое. На своей лекции в Школе нового кино режиссер Артур Артакисян показал такую фотографию: ката-тоник, даже каталептик, застыл в нелепой позе, и на него спокойно и осуждающе смотрит стоящая рядом женщина-врач. Почему она его осуждает? Потому что он стал монадой без окон и дверей. Его здесь нет, он недоступен для ее «психиатрической власти» (выражение Фуко из одноименной книги его лекций). Поэтому кататоником быть выгодно.
Что такое подлинный бред? Это индивидуальный язык Витгенштейна, private language. Допустим, судья Шребер пишет в своих мемуарах, что он временами хотел бы превратиться в женщину, готовую к совокуплению, к соитию с Богом. Этот бред только кажется более или менее понятным. На самом деле он совершенно непонятен. Для бреда вообще характерна категория превращения. Вот герой Кафки превратился в насекомое. Как можно это себе представить? Я иногда пробовал себе представить, что превратился в своего кота. Мне сразу становилось страшно, что я весь заключен в его маленькой черепной коробке.
Чем ближе подлинный бред к реальности, к обыденным языковым играм, тем больше в нем согласованности. «Все на меня обращают внимание». А. Г. говорил мне: «На меня все обращают внимание, как можно так жить?» На него действительно все обращают внимание, потому что он самый известный в России телеведущий. Наверное, это и правда неприятно, когда на тебя все глазеют. Это, на первый взгляд полная противоположность недоступности подлинного бреда, полная транспарентность, монада, у которой, кроме дверей и окон, ничего нет. Но это только видимость. Кто знает, что у него творится внутри? И в этом смысле это подлинный бред, так как для подлинного бреда всегда важна категория жертвы. А. Г. – жертва толпы.
Одно из ключевых положений системы Шребера, который вступал в чрезвычайно тесные и запутанные отношения с Богом, заключалось в том, что Бог очень плохо разбирается в человеческих делах, в частности, не понимает человеческого языка. Шребер был посредником между Богом и людьми. В сущности, в его системе, которая была настолько сложной, что ее невозможно подвести под какую бы то ни было классификацию, основной мегаломанический компонент заключался в том, что Шребер считал себя единственным человеком, оставшимся в живых для того, чтобы вести переговоры с Богом, тогда как все другие люди были мертвы. Он должен был спасти человечество. Для этого ему было необходимо превратиться в женщину (т. е. пожертвовать своей идентичностью), чтобы стать женой Бога (в этом, собственно, и был своеобразный элемент величия).
Второй характерный момент системы Шребера заключался в том, что его тело, как и тело стандартного мегаломана, становится равным вселенной. Это замечает Канетти, говоря о бредовых пространственных перемещениях Шребера:
В космосе, как и в вечности, он чувствует себя как дома. Некоторые созвездия и отдельные звезды: Кассиопея, Вега, Капелла, Плеяды – ему особенно по душе, он говорит о них так, как будто это автобусные остановки за углом. <…> Его зачаровывает величина пространства, он хочет быть таким же огромным, покрыть его целиком. <…> О своем теле Шребер пишет так, как будто это мировое тело[90].
Сравним также представления о конкретных перволюдях, например, о Пуруше и Пань-Гу, макрокосмические тела которых расчленялись, приносясь таким образом в жертву миру, в основу его творения. В. Н. Топоров пишет:
Мегаломанический сюжет с телом, отождествляемым со всеми великими людьми и всей вселенной, является проигрыванием сюжета первотворения, и, соответственно, мегаломаническое равное всей вселенной «грандиозное тело» – это тело первочеловека, из которого творится макрокосм, тело, которое отдается в жертву сотворяемому миру и из которого, собственно, мир и творится[91].
Отзвуки идей жертвенности, соотносимых с диалектикой величия и преследования, видятся в юнговских материалах. Фрагмент, где большую роль играет идея расчленения тела, мы находим в описании случая слабоумной портнихи:
Я имею честь быть фон Стюарт – когда я однажды это затронула, доктор Б. сказал: ей ведь отрубили голову <…> это опять-таки величайшая в мире трагедия – наше высшее Божество на небе, римский господин St. (собственное имя пациентки) высказался с проявлением сильнейшего горя и негодования, вследствие отвратительного смысла мира, где ищут смерти невинных людей – моя старшая сестра должна была так невинно приехать сюда, чтобы умереть – после этого я видела ее голову с римским Божеством на небе – ведь отвратительно, что всегда является такой мир, ищущий смерти невинных людей – С. вызвала во мне чахотку – когда я увидела ее лежащей на похоронной колеснице <…> и Мария Стюарт тоже была такой же несчастной, которой пришлось умереть невинно[92].
Монада означает «один». «Ты царь, живи один…». В чем смысл этой пушкинской строки? Если царь не будет жить один, то его просто разорвут на куски. Вспомним рассказ Кортасара «Менады», где это ритуальное разрывание на куски претерпевает дирижер в конце концерта. Архаический царь – табу, к нему нельзя прикасаться и т. д.
Одним из самых ярких примеров такого сковывания святого властелина церемониалом табу является образ жизни японского микадо в прошлых столетиях. В одном описании, которому свыше двухсот лет, сообщается: «Микадо думает, что прикоснуться ногами к земле не соответствует его достоинству и святости; если он хочет куда-нибудь пойти, то его должен кто-нибудь нести на плечах. Но еще менее ему пристойно выставить свою святую личность на открытый воздух, и солнце не удостаивается чести сиять над его головой. Каждой части его тела приписывается такая святость, что ни его волосы на голове, ни его борода не могут быть острижены, а ногти не могут быть срезаны. Но чтобы он не был очень грязным, его моют по ночам, когда он спит; говорят, что то, что удаляют с его тела в таком состоянии сна, можно понимать только как кражу, а такого рода кража не умаляет его достоинства и святости. Еще в более древние времена он должен был каждое утро в течение нескольких часов сидеть на троне с царской короной на голове, но сидеть он должен был как статуя, не двигая руками, ногами, головой или глазами; только таким образом, по их верованиям, он может удержать мир и спокойствие в царстве. Если он, к несчастью, повернется в ту или другую сторону или в течение некоторого времени обратит свой взор только на часть царства, то наступят война, голод, пожары, чума или какое-нибудь другое большое бедствие и опустошат страну»[93].
Мегаломан всегда жертва. Он не может сказать: «Я – сэр Уинстон Черчилль», но он может сказать: «Я – Джон Кеннеди». Любой великий писатель – жертва своих читателей. Они хотят интроецировать все написанное им, сожрать его, разорвать на куски. «А они жрут, жрут», – говорит Писатель в «Сталкере» Тарковского. Здесь происходит, так сказать, обратная проективная идентификация. В качестве психотика выступает толпа, а гений-жертва – в качестве фрагментированного странного объекта. Отсюда можно сделать вывод, что гений и толпа – одно целое. Гений – это эквивалент невыносимой психики для толпы. Они тоже хотят в определенном смысле стать такими, как он, но не могут. Но тогда хотя бы кусок оторвать и съесть. Пушкин спрашивал в стихотворении «Мирская власть», зачем приставлена стража к Христову распятию. Да чтобы не разорвали на куски!