Константин Крылов - Нет времени
Не надо, впрочем, думать, что искусство способно возбуждать только симпатии к «чужим». Например, описание отвратительных нравов и преступных намерений тех или иных социальных слоёв тоже входит в обязанности ангажированной литературы. Разумеется, оружие это обоюдоострое. Как правило, литературной казни подвергаются те, кого данное общество отвергает — скажем, национальные меньшинства, нищие, бродяги, преступники. Возможна и контратака «униженных и оскорблённых». Та же русская литература сделала немало для того, чтобы внушить бедным и средним слоям населения лютую ненависть к «барам, богатеям, пузатым генералам».
3Особенно интересным феноменом являются литературные счёты «законопослушных граждан» с организованной преступностью. В отличие от нищих попрошаек, мелких воришек, или опасных, но разрозненных разбойничьих банд, организованная преступность всегда располагала значительными материальными и организационными ресурсами, а также и немалыми амбициями. Рано или поздно капитанам преступного мира надоедает положение парий, и они начинают предпринимать усилия для повышения своего статуса в глазах общества.
Это, конечно, удаётся им с трудом. Естественное отвращение честного человека к вору, насильнику и убийце не так-то просто преодолеть. Единственный шанс это сделать — так это каким-то образом объяснить и оправдать преступный образ жизни, представить его извинительным, оправданным обстоятельствами, а то и легитимным. Искусство же предоставляет легальную возможность это сделать, причём дифференцировано, по-разному воздействуя на разные социальные слои и группы. Например, для повышения своего реноме в глазах простолюдинов как нельзя лучше работает образ «робин-гуда», «благородного разбойника», грабящего исключительно богатых и делящегося награбленным с бедными. Для публики почище годятся рассказы о нечеловеческих условиях содержания преступников в тюрьмах — вплоть до полного слияния образов «заключённого» и «невинного страдальца». Для интеллектуалов (не страдающих сентиментальностью, зато падких до всякой харизмы) можно нарисовать харизматические образы «гениев зла», бесконечно превосходящих «жалких обывателей». Хорошо работают также сближения криминала с какими-нибудь социальными группами, пользующимися общими симпатиями — скажем, борцами за какую-нибудь популярную идею (см. российский опыт: литературная «смычка» преступности и революции скрепляла ту же смычку в практической области). Неплохой сбыт имеют и снобские моралисте о «преступности всего общественного устройства в целом». И так далее, и тому подобное.
Разумеется, «чистое общество» имеет что на это ответить. На всякую балладу о «разбойничках — парнях молодых» приходится своя «пiдманули Галю». В ответ на романтические истории про пиратов и контрабандистов[158] появляются приключенческие повести, где героям приходится сражаться с отнюдь не романтическими грабителями и работорговцами. Венцом антикриминальной литературы стал классический детектив, который, удовлетворяя страсть обывателя к криминальной экзотике, в то же время низвёл образ преступника до хитрого и злого дегенерата. Условный «доктор Мориарти» лишён всякого обаяния, несмотря на свои тщательно подчёркнутые достоинства — равно как и условный «доктор Но».
Здесь, однако, придётся остановиться, чтобы ответить на естественный вопрос: а кто всё это делает? Кто, по мнению автора, сочиняет баллады про Робин Гуда, «пиратские» романы и прочую продукцию такого рода? Неужели в наше просвещённое время кто-то всерьёз думает, что известные и безвестные авторы всех этих опусов банально работали на криминалитет?
Уточним понятие «заказа». Грубые методы — типа прямой оплаты литературных услуг — никогда не практиковались сколько-нибудь широко. Точно так же, никто и никогда не формулирует «заказ» прямо — хотя бы потому, что грубая заказуха никогда не бывает настолько убедительной, как слова, продиктованные искренней убеждённостью. Однако преступники, особенно незаурядные, умеют быть нужными людьми, дружба с которыми помогает решать разные личные проблемы. К тому же они умеют «производить впечатление» и не лишены своеобразного обаяния. В случае надобности «втянуть» в свою среду того или иного человека не так уж сложно. Наконец, их субкультура может казаться интересной и оригинальной, а её трансляция «в массы» — интересным художественным экспериментом. Не случайно так называемая «богема» всегда гордилась своими связями с дном (а точнее, с подонками) общества.[159] «Дно» обычно платило взаимностью. Как показывает практика, «блатные» стараются не задевать «артистов», а при возможности наводят мосты и строят отношения. Это не только развлекает урлацких королей, но и приносит пользу делу.
4Интересен и показателен в этом отношении советский случай.
В отличие от более благополучных стран, мир «урлы» не был для советского обывателя тайной за семью печатями. В сильно криминализованной стране с жёстко репрессивной политикой с «зоной» были не понаслышке знакомы миллионы людей. Соответствующее мировоззрение разделяло — или, по крайней мере, принимало как вариант нормы — достаточно большое количество людей, включая и тех, кто формально не принадлежал к преступному сообществу. Страна знала основы уголовной фени: никому не надо было объяснять, что такое «вор в законе», «общак» или «дело».[160]
Советская «народная» культура семидесятых-восьмидесятых годов была в высшей степени инфильтрована криминальным этосом. Особенно это касалось «протестной» её части. На интеллигентских кухнях пели и слушали не только (и не столько) «политические» песни Галича и Окуджавы, сколько «блатняк». Тот же самый «блатняк» лабали на паршивых гитарах полупьяные петеушники в подъездах и сквериках. Пожалуй, это было единственным, что хоть как-то объединяло культурный мир академика и слесаря.
В дальнейшем это вылилось в самую настоящую, нешуточную криминализацию «мира артистов» в постсоветские времена, когда «смычка» между этими слоями превратилась в «мост дружбы», с оживлённым двусторонним движением по нему.[161]
Но это случилось позже. В советские же времена на пути криминализации советского мира стояла преграда: оставался крайне низкий социальный и символический статус уголовника. Человек «с судимостью» воспринимался как «лишенец», поражённый в правах,[162] лишённый возможности делать карьеру, и так далее. Конечно, все знали о существовании уголовной элиты, — «авторитетов», «воров в законе, проводящих время в дорогих ресторанах. Однако даже этот экзотический вариант успеха не выглядел сколько-нибудь завидным: в конце концов, вор должен был пройти через тюрьму, жить рискуя, «под колпаком» у милиции, ежеминутно опасаясь ареста или ножа в спину.
Здесь-то и возник «социальный заказ» на человека, интегрированного в советскую систему, сделавшего успешную карьеру, уважаемого, а лучше всенародно любимого — но при этом связанного с «криминалом» и эту связь афиширующего. Идеально на эту роль подходил актёр или певец.
И такой нашёлся.
Это был один из ярчайших персонажей той эпохи — бард и актёр Владимир Высоцкий.
5Сейчас уже трудно представить себе былые масштабы популярности этого человека, причём среди всех слоёв советского общества — начиная от «начальников государства» и кончая рабочей молодёжью. Количество самопальных записей песен Высоцкого, ходивших по тогдашнему Союзу (и отчасти за его пределами) не поддаётся учёту: фактически, у каждого владельца магнитофона имелась хотя бы одна кассета с «Володей». Его театральные и киношные роли закрепили за ним славу «лучшего артиста эпохи».
Хулители Высоцкого — в которых тоже нет недостатка — обычно в таких случаях кривятся и начинают доказывать, что Высоцкий был посредственным актёром и «никаким» певцом. Это отчасти верно, если рассматривать его творчество по отдельности — как «актёрское» и «бардовское». На самом деле дар Высоцкого (а он был, несомненно, чрезвычайно одарён, если не гениален) проявился именно в его двойной природе. Он не «исполнял» свои песни, а играл их — с применением всего арсенала чисто актёрских приёмов.
В принципе и в этом не было ничего нового: хорошие шансонье всегда не столько пели, сколько «играли театр». На русской сцене подобное делал ещё Вертинский. Однако Высоцкий сделал следующий шаг — он начал «играть публику», «работать по типам». Песенные миниатюры Высоцкого цепляли именно тем, что они и в самом деле в концентрированном и сжатом виде изображали характерные и узнаваемые типажи. На том же эффекте был основан взрыв популярности другого близкого к Высоцкому персонажа — Аркадия Райкина. Но если Райкин взял на себя роль злого (ис)следователя по делу советского общества, — он злобно и систематично издевался над «советскими недотыкомками», то бишь над русскими людьми, какими они тогда стали, — то «Володя» играл роль доброго следователя, честно пытающегося разобраться в жизненных обстоятельствах каждого: шофёра, аквалангиста, медика, шабашника, собрата-актёра и т. п. «Всенародная любовь» была загрунтована пластом «профессиональной» песни — посвящённой академикам, альпинистам, водителям, грузчикам и так до буквы «я». Высоцкий хорошо знал простую истину: чтобы тебя полюбили все, нужно понравиться каждому, и невелика беда, если каждый будет любить за разное.