Нескучная классика. Еще не всё - Сати Зарэевна Спивакова
С. С. Обратила внимание, что вы пишете всё от руки. Это достаточно редкий сейчас случай.
Г. К. Увы, писать от руки мы постепенно отвыкаем. Мы перестаем писать письма. Письмо умирает. И все же я должен сказать спасибо своему мобильному и своему терпению, потому что немного научился им управлять. Я не хожу в друзьях у компьютера и совсем не брожу по интернету. Но на этом телефоне я написал огромное количество текстов, даже, в частности, серьезные тексты к публикации Баха. Не скрою, этот коммуникатор несчастный хочется иногда бросить в угол! Он забирает время нормального человеческого общения у меня и у моих друзей, я постоянно должен в нем что-то делать, как будто добавочный офис вторгся в мою жизнь. Он не дает мне поспать ночью, а когда я просыпаюсь ранним утром, затемно, я строчу в нем мейлы. Это ужасно. Я себя ненавижу. Так жить нельзя.
С. С. А во время концертов вы тоже с телефоном?
Г. К. Нет, что вы, вокруг концертов заниматься делами или общаться я не могу. Но есть люди, которые умеют. Поражаюсь таланту Гергиева: он разговаривает между актами по телефону и даже дает интервью. Значит, это возможно. Но я признаю свою бездарность в этом смысле.
С. С. Вы пишете книги по-немецки. А думаете вы по-немецки?
Г. К. Хороший вопрос. Я сам его себе задаю. Кто же я на самом деле? Где моя родина? Но сперва о книгах.
Манускрипт, из которого выросли мои книги[39], пятнадцать лет тому назад был написан по-немецки, потому что это мой первый родной язык – я вырос в немецкоговорящей семье. Мама, бабушка, дедушка – все говорили по-немецки. Мама родилась в Германии, где живет и сейчас. Дедушка провел в Германии большую часть жизни, а бабушка из Берлина. “Осколки детства”[40], первые главы писались по-немецки еще и потому, что это был язык детства и ассоциации детства легко входили в текст.
Возвращаясь к теме родины и задумываясь над этим понятием, скажу, что если конкретная, фактическая родина – это место, где ты родился, то такая родина у меня одна. Это Латвия, я уроженец Риги, где провел первые восемнадцать лет жизни – годы становления, самые важные для каждого человека. Тридцать лет не говоря на латышском языке, с созданием “Кремераты Балтики”, я опять на нем говорю. Иногда мне не хватает слов, но все равно я почти свободно говорю по-латышски. Бывает еще так называемая историческая родина, ее я вижу в Германии, откуда происходит одна часть моей семьи, но и на Балтике, наверное, потому, что мой папа Балтику никогда не покидал, хотя он еврейского происхождения, но он балтиец. Существует и духовная родина…
С. С. И родина по языку, языковая…
Г. К. Да, духовная, языковая родина – это Россия, потому что русским языком я пользовался больше, чем любым другим языком в своей жизни. И к русской культуре я привязан больше всего, хотя я в какой-то степени европеец. Мне очень жаль, что я свой манускрипт не написал по-русски. Сейчас, когда я пишу о Москве, о московских годах, я понимаю, что мне с самого начала надо было писать по-русски и не мучиться над исправлениями, над дописыванием текста и, главное, над переводом. Сколько с переводчиками пришлось бороться! Ефим Эткинд, замечательный филолог, с которым мы подружились в последние годы его жизни, однажды в дружеской беседе, когда я жаловался, как мне трудно в межъязыковом пространстве, сказал: “Гидон, у вас та же проблема, что и у Набокова”. Мне было и приятно, и смешно это слышать, и как бы не по адресу, потому что у меня нет графомании и я не собираюсь быть писателем, просто я хотел поделиться тем, что пережил, не только звуками, но и словами. Сейчас, когда я с вами разговариваю и вроде бы чувствую себя в стихии русского языка совершенно свободно, мне, прежде чем я произнесу фразу, на ум приходят английские слова и слова из других языков. Очень странно, кстати, что, когда мне не хватает слов в разговоре по-латышски, я никогда не ищу их в русском или немецком, а только в английском, хотя английским владею намного хуже. Как будто латышский и английский записаны на одном канале.
С. С. Да, это своеобразная загадка. Однако при вашей любви к звукам музыки, к звукам речи в ваших текстах часто проскальзывает, что больше всего вы любите тишину. Почему?
Г. К. Из тишины рождается звук. Перед тем как сыграть какую-то фразу, ее надо услышать в себе, в своей внутренней тишине, иначе трудно ее выразить так, как хочется. Если отвлечет что-то, звуки мобильника или неверное вступление в ансамбле или в оркестре, не сможешь сыграть так, как хочешь.
Тишина у меня, правда, ассоциируется не только со звуками, но и с покоем медитации, который нисходит в японских садах, садах камней. Когда уходишь как бы за горизонт, когда нет ни времени, ни пространства… Тишина – это вот такая вечная категория, которую и не всегда в себе найдешь, потому что кругом много суеты и шума. Мы теперь часто говорим про экологию, но мы даже не замечаем, насколько важна экология и в звуковом пространстве. Ведь нам буквально внедряют звуки, которые мы не хотим, но вынуждены слушать. В ресторанах, в кафе, в самолетах, всюду. Они несутся из громкоговорителей, из наушников, из телевизора. Поэтому я ценю тишину: найти ее – это как найти бриллиант, который светится своей глубиной в разных ракурсах.
С. С. Вы один из тех музыкантов, кто сознательно открывает миру современных композиторов, до которых многие, я убеждена, не доросли. Но благодаря таким, как вы, эта музыка дошла до слушателя, была записана, воспринята или не воспринята, но она ожила. Ведь музыкальный текст, написанный на бумаге, ничто без исполнителя. Как вам кажется, кто же из многих останется в вечности, а кого забудут? Альфред Шнитке, Эдисон Денисов – их музыка точно перескочит столетия. А другие композиторы? Услышат ли их музыку по-новому?
Г. К. Не мне судить, рассудит история.
С. С. Но должны же у вас быть какие-то ощущения.
Г. К. Я старался быть нужным многим композиторам. И я счастлив, что в “Кремерату Балтику” пришло столько авторов и оркестр увидел, как возникает музыка. Через современных авторов легче понять и классику, ведь род