Василий Щукин - Историческая драма русского европеизма
Подлинные русские европейцы, продолжает В.К.Кантор, не берут из Европы готовые результаты ее мышления, а создают у себя такое же отношение к знаниям, к науке, какое существует там. Ученый сочувственно цитирует следующие слова одного из столпов западничества сороковых годов XIX века — Константина Кавелина:
Вынуждены будем, по примеру европейцев, вдуматься в источники зла, которое нас гложет. Тогда нетрудно будет указать и на средства, как его устранить или ослабить. Tакой путь будет европейским, и только когда мы на него ступим, зародится и у нас европейская наука. <…> Очень вероятно, что выводы эти будут иные, чем те, до каких додумалась Европа; но, несмотря на то, знание, наука будут у нас тогда несравненно более европейскими, чем теперь, когда мы без критики принимаем результаты исследований, сделанных в Европе. Предвидеть у нас другие выводы можно потому, что условия жизни и развития в Европе и у нас совсем иные. Там до совершенства выработана теория общего, отвлеченного, потому что оно было слабо и требовало поддержки; наше больное место — пассивность, стертость нравственной личности. Поэтому нам предстоит выработать теорию личного, индивидуального, личной самодеятельности[41].
Выработка теории личности, формирование ее нравственного строя, кропотливый органический труд в духе “теории малых дел”, без надежды на полное разрешение всех существующих проблем, на исчезновение зла и разных несовершенств (чудес не бывает ни у нас, ни в Европе!) — такова, по мнению В.К.Кантора, программа русских европейцев, которые понимали, что Европа — “вещь реальная, живущая не чудесным образом, а трудом, неустанными усилиями”. Они не сакрализировали Европу, но верили, что и Россия способна включиться в общеевропейский “процесс самоопределения и самосовершенствования”[42]. Далее приводится перечень избранных “русских европейцев” по принципу “перечислим наугад”:
<…> это Петр Великий, М.В.Ломоносов, Н.М.Карамзин, А.С.Пушкин, А.С.Хомяков, И.В.Киреевский (издававший, кстати, журнал “Европеец”), М.Ю.Лермонтов, Н.И.Лобачевский, А.К.Толстой, И.А.Гончаров, И.С.Тургенев, Н.Г.Чернышевский, К.Д.Кавелин, В.О.Ключевский, С.М.Соловьев, В.С.Соловьев, И.И.Мечников, Д.И.Менделеев, А.П.Чехов, И.А.Бунин, П.А.Столыпин, Г.В.Плеханов, П.Б.Струве, Е.Н.Трубецкой, И.П.Павлов, П.Н.Милюков, В.И.Вернадский, Ф.А.Степун и др.[43]
Несмотря на целый ряд возникающих сомнений (скажем, на каком основании европейцами названы непрактичный романтик Лермонтов и практичный романтик, а к тому же и славянофил Хомяков?), концепцию В.К.Кантора следует признать продуманной и логичной. Что не означает полностью с нею согласиться. Ведь именно следуя ее логике, приходится отказать в европеизме “русскому денди” Чаадаеву (чей универсалистский утопизм, в отличие от утопизма того же Тютчева, не был столь “вредным”) или, лишив почетного звания европейца Герцена, присвоить его Чернышевскому — разумеется, никакому не “революционному демократу”, как гласил советский миф, но все же тому, кто “решительным образом перепахал” самого Ленина! И разве не восстает против подобной несправедливости простая интуиция историка культуры, который прекрасно знает, что Александр Герцен, или “Шушка”, как его звали дома, сын екатерининского вельможи и дрезденской мещанки, в раннем детстве читал в оригинале Вольтера, Гёте и Шиллера, а Николай Чернышевский, или “Канашечка”, как называла его жена, сын саратовского протоиерея и поповны, не мог оградить себя от оскорблений петербургского домовладельца, который застал его испражняющимся в саду[44]? Или: почему мы ставим Лаврова на одну доску с Бакуниным и Ткачевым, всех троих причисляя к предшественникам большевизма и забывая о том, что автор “Исторических писем” гораздо ближе по своим взглядам не к этим двум выдающимся демагогам, а к Плеханову — действительно русскому европейцу? Неужели критерий реализма/утопизма в самом деле является здесь решающим?
Ну что ж, “чистый” историк идеи, поставив, быть может, под сомнение некоторые частности, в целом примет аргументацию В.К.Кантора: ведь его интересует не то, как люди себя ведут, и даже не их мироощущение, а то, какие идейные концепции они выстраивают и чем эти концепции чреваты. Но историк культуры не согласится с таким подходом, потому что он может не принять во внимание одного необыкновенно важного обстоятельства. Дело в том, что нельзя изучать содержание идей, не понимая той специфической формы, в которой они создавались и высказывались, а форма эта зависит от широкого культурного и психологического контекста, в котором каждый человек был воспитан и в котором он существовал. Тот факт, что родным языком русского европейца Чаадаева (и, кстати, русского европейца Пушкина) был книжный французский, оказал самое существенное влияние и на характер мировоззрения “мыслителя с Басманной”, и на содержание его идей, поскольку “западный силлогизм” был впитан им едва ли не с молоком матери. Тот факт, что русский европеец Герцен был внебрачным сыном вольтерьянца и прочитал Вольтера раньше, чем Священное Писание, способствовал тому, что он стал энтузиастом не старой, дореволюционной, а новой Европы, а будучи помноженным на культ декабристов, сделал из него утопического социалиста. Тот факт, что Чернышевский учился в православной духовной семинарии — учреждении, далеком от западноевропейских стандартов, наложил неизгладимый отпечаток на стиль его поведения — не дворянский, но еще не чеховский, а потому он если и стал русским европейцем, то в смысле содержания основных идей, но не по образу мышления и культурного поведения.
Короче говоря, будучи историком культуры, я не могу себе представить, чтобы европеец мог вести себя не по-европейски. Ведь жизнь даже в ее духовном аспекте слагается не только из того, что человек говорит и пишет. Важно и то, какой у него характер, кем, где и как он был воспитан, какие книги он любил читать, какие впечатления получил он в детстве, каким был его Дом… Лучше всего, лапидарнее всего выразил эту мысль Юрий Лотман: “История проходит через дом человека, через его частную жизнь”[45]. Ведь и просто русским, и русским европейцем человек становится дома, входит в большую историю через Дом. Иного пути нет[46].
Я представляю себе исторический тип русского европейца, в общем, традиционно. Для меня это прежде всего человек, который получил европейское воспитание, усвоил европейскую манеру поведения, который по-европейски обучен наукам. Европеец не может вести себя, как Ноздрев, или рассуждать, как Дмитрий Карамазов[47]. Однако все это необходимые, но не достаточные условия для того, чтобы удостоиться чести называться русским европейцем. И тут В.К.Кантор совершенно прав: он должен быть в самом деле сориентирован на культурные и нравственные ценности, выработанные Европой, и в частности Западной Европой, после XIII века — в период позднего средневековья, Возрождения, барокко, классицизма и, наконец, в эпоху Просвещения. Назову (в который раз!) главные из них: личное достоинство индивида, цивилизованность, понимаемая как преодоление зависимости человека от природы, творческая активность, вера в прогресс, толерантность. И далее: нельзя не согласиться с той важной мыслью К.Д.Кавелина, согласно которой быть европейцем значит не боготворить Европу, не стараться буквально пересаживать западноевропейские теории на русскую почву, а научиться по-европейски думать и чувствовать, по-европейски относиться к нравственности и науке, к вере и знанию, к добру, истине и красоте. Одним словом, русский европеец — это во всех отношениях европейски образованный русский человек.
Лишь некоторые из русских европейцев и лишь на определенном этапе развития общественной мысли — в период перехода от романтического миросозерцания к реалистическому, то есть во второй трети XIX столетия — выступили сознательно как идеологи западничества. Однако западничество могло возникнуть только на базе русского европеизма. В отличие от В.К.Кантора я не придаю термину “западничество” отрицательного смысла, не отождествляю его с беспочвенным скитальчеством, о котором писал Достоевский, и не могу себе представить ни одного западника, который в то же время не был бы русским европейцем.
* * *
Первые увлечения западными идеями в России появляются как раз в то время, когда Московия начинает все больше замыкаться в себе и “вырабатывает однобокий, отсталый тип средневекового миросозерцания на основах непонятого или дурно понятого византинизма”[48]. Это были идеи Возрождения и Реформации, выражавшиеся в ересях “стригольников” и антитринитариев (“жидовствующих”), которые, как утверждал академик С.Ф.Платонов, представляли собою “редкие зарницы, не разгонявшие ночного мрака и страшившие косное суеверие массы”[49]. Говорить о каком бы то ни было европеизме здесь не приходится: отдельные религиозные идеи Запада подвергались полной ассимиляции и теряли европейскую “маркированность”. Столетие спустя, при Иване Грозном, несмотря на временное оживление политических и культурных контактов с Западом, несмотря на то, что отдельные молодые люди посылались для обучения за западную границу[50], в русских образованных кругах еще не появляется тоска по Европе. Настроение князя Андрея Курбского, проигравшего битву и скрывшегося от царя в Польше, носило совсем иной характер. Понадобился опыт Смутного времени, действительно поколебавшего веру в могущество “богоизбранного” народа, верившего, что Христос родился “на святой земле русской”.