С. Панов - Новые безделки: Сборник к 60-летию В. Э. Вацуро
В храме твоем мы воздвигнем тебе обелиск несокрушаемый. И вместо волшебного талисмана, который бы предохранил его от ударов времени, напишем на подножии следующую надпись, она клятва сердцу нашему: Festen Mut in schweren Leiden… etc».[50]
Уже на следующем собрании общества через неделю Мерзляков сразу же вернулся к той же теме и начал свою вторую речь с первой строфы «Песни…» «Freude, schöner Götterfunken»[*], от которой он перешел еще к одной медитации на шиллеровские темы:
«Так красота небес, вечноюная, благодатная радость! Так! мы вступили в священный храм твой! мы пьем животворный елей твой из полной чаши! Друзья! Благословите радость! Принесите ей жертву в душах ваших! Теперь достойны мы воспеть ей хвалу в ее святилище. В нем под видом прелесныя грации переплетает она руки наши перед алтарем дружества, в виде кроткого Гения подводит она нас под трон Аполлона, окруженного музами, в виде небесной любви сопутствует с нами к жертвеннику нашего отечества, прикасается к нам лилейным жезлом своим и воздвигает в нас энтузиазм Патриотизма. Друзья мои! так! мы точно в храме радости! Мы все свободны от коварного, недостойного тебя мира! Мы столько же удалены от него, сколько ты удалена от злого сердца, мы празднуем с тобой торжество Мира и торжество дружбы».[52]
«Песня к радости» становится своего рода знаком духовной общности молодых энтузиастов, объединенных бескорыстной жаждой творчества и добра. Р. Ю. Данилевский отметил, что в дневнике Тургенева «к строке Ewigkeit geschwörner Eiden[*] летом 1799 года делается приписка „Также и нашей“ — призыв Шиллера к созданию дружеского союза для служения обществу воспринят Андреем Тургеневым как обращение непосредственно к нему к его друзьям»[54].
Те или иные строки и фрагменты из «Песни к радости», как и из «Страданий молодого Вертера», становятся психологическим ключом, с помощью которого Тургенев расшифровывает собственное душевное состояние.
Так, он оставляет в своем дневнике 1799 года большую выписку из письма Вертера от 21 июня от слов «Ich eilte hin» и до «…unsere Seele lechzt nach entschlUpfte Labsale»[*]. «Горестная мысль! Горестный опыт»[56], — комментирует он это издание. Позднее этот фрагмент неизменно сопровождает Тургенева в его меланхолических размышлениях. «Не хочешь ли узнать чего-нибудь и обо мне? О, es ist mit der Ferne wie mit der Zukunft[*] воображал, но я не мог бы дольше жить в Петербурге так, как теперь я живу. Мое состояние очень походит на то, которое описано в „Вертере“», — пишет он Жуковскому 22 января 1802 года, а неделей позже вновь вспоминает другой фрагмент из этого письма: «Чем занимаешься ты? Я ничем. Wenn das dort nun hier wird…[*] и т. д.»[59]
Подобным образом, стремясь взбодрить собственную душу, обратить ее к деятельности, Тургенев обращается к себе словами Шиллера:
Будучи целый день довольно весел, вдруг ввечеру стало мне грустно. Я искал этому какой-нибудь известной причины и не мог найти. Это у меня не может быть задатком будущих горестей (termes de l’art), потому что я всегда весел перед несчастием и уныл перед радостью. Отчего же это? — вместо всех изысканий покоряюсь скипетру уныния, наклоняю под ним голову, если он гнетет тебя, и пусть, наконец, слеза облегчит твое сердце. После темной ночи настанет утро, на ранних лучах Солнца низлетит в душу твою бодрость, радость и мужественность; все в природе пробудится для жизни и действия — пробудись и ты, действуй в круге своем,
Froh, wie semen Sonnen fliegenHuf das Himmel prächt’gen PlanLaufet, Brüder! eure Bahn,Freudig, wie ein Held zum Siegen.[*][61]
(запись от 22 ноября 1799 г.)Мелкие ошибки в цитировании, конечно, свидетельствуют, что Тургенев воспроизводил текст по памяти. В разных ситуациях ему вспоминались разные строки этого стихотворения, которыми он «поверял» собственные чувства.
Надо сказать, что если в кругу Дружеского литературного общества авторитет Шиллера был бесспорен, то за его пределами Тургеневу приходилось отстаивать своего кумира. Подробности одного из таких споров отложились в дневнике:
6 генваря <1800 г.> Вчера перешел в Бакалаврию Мерзляков. Сегодня я сидел там и Бакаревич. Мы говорили о поэзии, о Шиллере и проч., он свое, я — свое. Я спорил и слишком горячился. Шиллер для меня хорош, я буду им наслаждаться внутри себя и для себя, а это гораздо лучше. На что спорить? Там только, где страдает и теснится невинность, там буду я говорить всегда громко, в таком случае девиз мой
Ни пред кем ни для чего! —Wahrheit gegen Freund und Feind.[*][63]
Из этого фрагмента восстанавливается и еще одна строка тургеневского перевода. Видимо, чувствуя ее неудовлетворительность, переводчик сопроводил свой девиз оригиналом. Сущность же спора о Шиллере отчасти восстанавливается по записи, сделанной два с половиной месяца спустя — 16 марта. Мы уже воспроизводили фрагмент этой записи, где Тургенев вспоминает о минутах, в которые, по мысли Шиллера, человек готов обнять мироздание. Эта идея вновь вызывает у него в памяти недавний спор: «Теперь то я чувствую, что „Lied an die Freude“ была бы несовершенна, если она была не так жива, т. е. сходна бы была с мыслями Бакаревича». Свою правоту Тургенев подтверждает очередной цитатой, видимо, призванной подтвердить, насколько живо и одновременно совершенно его любимое произведение:
Bettler werden FürstenbrüderWo dein sanfter Flügel weilt.Seid umschlungen, Millionen![*][65]
«Песнь к радости» окрашивала и любовные мечтания Тургенева.
Я бы хотел жить в деревне с некоторыми друзьями, которые, право, у меня есть истинные <…> Но может ли сельская картина быть совершенно без…
Я вообразил и ЕЕ со всеми прелестями, добродушием и верностию и любовию; но это можно лучше чувствовать, нежели описывать. Раздумайтесь об этом, и вы почувствуете то же, что и я.
Что, друзья мои! если бы мы в молодости, разойдясь на все четыре сторонушки, наконец, сошлись бы все вместе и если бы всякий из нас мог петь вместе с Ш<иллером>:
Wer ein holdes Weib errungen,Mische semen Jubel ein,[*][67] —
писал Тургенев летом 1799 года Жуковскому и Мерзлякову. Мерзляков откликнулся мгновенно, и за шутливым тоном его письма чувствуется глубокое волнение:
«В сладостные твои досуги ты прогуливаешься и воображаешь Ее для себя и Ее для нас, как малинким ребятам важный магистер говоришь: раздумайтесь об этом и вы почувствуете то же, что я. Полно, Господин Учитель! мы уж давно разучились думать о тех вещах, которые лучше можно чувствовать. Благодарствую за то, что и нас хочешь заставить петь вместе с Шиллером: „Wer ein holdes Weib errungen“ и пр. К несчастию, любовь эту истину хотела только украсить в устах Шил.<лера>; а сказала ее всем и учила всех равно. Разве и я заслонен от нее мрачною моею угрюмостию <…> План твой — разойтиться в молодости по нужде (заметь этого слова в плане твоем нет) на все четыре сторонушки, наконец сойтиться в одно место и жить!.. ах этот план имеет в себе что-то такое, что я сказать не могу, с чем я родился и с чем умру! Любезный друг! — Любезный друг!.. Ох! Нет! скажи ты сам здесь то, что я хотел сказать».[68]
Жуковский, второй адресат письма, отозвался позже. Уже в 1806 г., после смерти Андрея Тургенева, он в письме к его брату Александру приводил ту же цитату Шиллера и замечал: «Друг, жена — это помощники в достижении к счастью, а счастие есть внутренняя, душевная возвышенность»[69].
Любовная проблематика была для Андрея Тургенева и его друзей неразрывно связана и с еще одним произведением Шиллера — драмой «Коварство и любовь». Именно летом 1799 года, в пору обмена между Тургеневым и Мерзляковым приведенными выше письмами, они работают над совместным переводом этой пьесы. О своем намерении приступить к работе Тургенев сообщает в письме от 3–4 июля, одновременно уговаривая друзей переводить сцены из «Дон-Карлоса»[70]. 13 июля Мерзляков в ответном письме рассказывал о том, как идет его часть работы: «„Cabale <sic. — А.3.> und Liebe“ и теперь лежит подле меня. Это письмо пишу я у тебя в комнате, сидя на тех креслах, на коих ты прохлаждался! Куда, брат, трудно поправлять страницу, кое-как просмотришь, а голова уж болит! — и она бы давно ослабела, если бы не оживляло ее сердечное чувствование, что ты разделишь со мною труд сей. Прости любезный друг веселись природою, уделяй самые веселые минуты для твоей „Cabale und Liebe“». По всей вероятности, примерно к концу июля относится следующее письмо Мерзлякова, из которого мы узнаем, как шла работа; «Благодарю тебя за присылку монолога из „Cabale und Liebe“. Это значит, что ты переводишь. Я бы хотел отплатить тебе тем же: да некогда писать! Я почти кончил уже первое действие и не знаю, примусь ли в Вакацию за другое действие. — Устал очень!»[71]