А. Андреев (А. Шевцов) - Этнография
— Ну, давай мы тут разговаривать будем, — и я понимаю — удобно ему. Видать надолго собрался. Спешить не будет. Я конечно, уже попробовал незаметно выломать доски или выдавить бок у бочки. Все безнадежно. Поэтому я тоже уже готов разговаривать и вообще делать все, что потребуется, чтобы выжить.
— Ну, как? — спрашивает.
— Хорошо, — отвечаю. А что я еще могу сказать?!
— От тебя же правды не добьешься, особенно искренности, — заявляет он. — Сейчас я тебя учить буду высказывать все, что есть на душе. Как там тебе, хорошо? Травку пошевели.
— А что за травка?
— Это чтобы лучше говорилось.
Я-то думал, это колдовство какое-нибудь, сознание она раскрывает. Хотел названия потом записать, чтобы дома с ней работать. Какой обман! Она царапается, и от нее просто зудит все тело. Вот и все колдовство! А Степаныч берет, наливает в чайник кипяток, аккуратненько обкладывает мою голову полотенцем, чтобы мне под голову не подтекало, вставляет носик у чайника в тот рог, который от меня подальше, и начинает заливать бочку кипятком. Кипяток течет сначала по стенке бочки вниз между ног, а потом по животу начинает подыматься вверх, вода нагревается и начинает парить, аж из щелей паром прет.
Льет себе неспешно. Вода, вроде бы, ощущается не горячей, но, видимо, из-за тесноты, я как-то быстро потеть начал. Он только чайник один вылил, а я чувствую — нагреваюсь. И меня пошло парить. Все хорошо еще. Он начинает лить второй чайник, пар начинает сквозь щель идти наружу, и я вдруг чувствую, что потек. Пошел пот. И у меня принимается свербить лицо. Внутри-то там, в бочке, я чешусь свободно. А снаружи — проклятье! Его мать!
— Слушай, Степаныч, почесаться бы надо.
— Чешись, — говорит.
— Как? Лицо же чешется! Голова!
— Нет, ну что ты! Это твои дела. Чеши. Если не можешь чесать руками, чеши языком, — и продолжает подливать горячую воду.
Тут бы мне матом заорать, а я тогда матом не ругался вообще. Я только после Дядьки стал произносить эти слова. Я их в принципе не произносил, воспитание такое. Я матом не могу. А у него задача одна — заставить, чтобы я открыл рот и говорил все, что на душе лежит. И он туда этого кипяточку добавляет и добавляет. А я из-за этого запрета на мат вообще не знаю, как высказать то, что у меня на душе.
А там буря целая! Ведь так поймал. Тут и обхитрил, значит, я дурак. И безысходность, — что хочет теперь со мной сделает, я же беспомощен. И страх, что сломаюсь…
Вначале я молчал, только зубами скрежещу. Попробовал было еще раз вставать. Теперь уж отчаянно рвался. Какое встать! Видно по балкам — бессмысленно. Бочку давить пытался, — помню, что там брусы вокруг, все закреплено, тоже бесполезно. Ноги впереди, если бы они были подо мной, можно было бы хоть попробовать доски выдавить или скобы выбить. Пробовал выбить доску в бочке, чтобы вода ушла. Какое пробить! Все крепко и жутко неудобно.
Вот тут я заорал. Башка чешется, лицо все зудит нестерпимо, и смерть рядом. Если он меня тут сварит, никто не найдет. Да и кто догадается у него искать.
Я давай орать. Надежда, правда маленькая. В деревне четыре дома, дай в тех дачники, целыми днями по лесу за ягодами бегают. А у него еще и предбанник этот из толстенных бревен сделан и с двойными дверьми.
Я только тут понял, что за странная у него баня. Ведь все продумано у старого гада! Поэтому я кричу, но достоинство сохраняю, прямо о помощи не прошу. Просто так ору что-то нечленораздельное.
Потом вдруг точно выкричал что-то из себя, словно пробка какая-то выскочила, и слова появились. Я давай сначала шутки всякие шутить, остроумие показывал. Потом и шутки кончились, осталась одна ругань на Степаныча. Но мне уже настолько все равно было, что я не сдерживаясь вывалил все, что у меня на него было…
А он — сама невозмутимость. Только знай кипяточек подливает, да как только мне с сердцем похуже становится от жары, он берет второй чайничек и льет холодную воду в тот рожок, что на сердце направлен. И мне прямо на сердце льется струйка чудной холодной воды, прямо чувствуется, как потекла по груди книзу. Сердце отпустит, опять этот зуд нестерпимый наваливается!
В общем, проорался я дико. Особенно благотворно было то, что я проломил запрет про учителя плохо говорить. Высказал и сам с удивлением смотрю, какие-то странные у меня на него обиды, вроде как бы собрал со всех людей, кто меня за мою жизнь учил, и все для одного Степаныча припас. Словно он мне за всех моих учителей должен был! Если бы он меня не заставил высказать про себя плохое, я бы вряд ли когда рассмотрел, что за моим показным и правильным уважением столько привычной ненависти было. Стыдно же признаваться, что во мне, таком хорошем и правильном, может быть ненависть! Ну и, конечно, не выскажи я ее, никогда бы не нашел, что она на деле-то вовсе и не к Степанычу относилась.
Вот я обалдел, когда вся ненависть и обиды кончились, и я вдруг ему в любви признаваться начал! Я было даже сам себя подозревать начал, уж не сломали ли меня пытки, что я своего мучителя возлюбил. Нет, не в этом дело. Просто так оно у нас в сознании уложено, что если ты, не боясь, идешь прямо в свою грязь, то обязательно найдешь и то, что за ней. А за ней обязательно что-то чистое и светлое…
Потом у меня пошло уже что-то более глубокое. Я начал видеть что-то странное и немножко пугающее. И даже пытка эта как-то слабеть стала и отходить куда-то.
Тут Степаныч поставил чайник и говорит:
— Давай-ка теперь мы с тобой такую штучку проделаем. Ты там внутри расслабься и погляди на тело. Отпусти руки, просто брось. Присни-ка маленько.
Присыпание — это такое упражнение, связанное с Дремой, которое я сейчас объяснять не буду. Важно лишь то, что в присыпании ты становишься созерцательнее, и Степаныч меня этому уже учил. Я попробовал приснуть, и у меня получилось, как это ни странно. Сижу, наблюдаю за собой сквозь легчайшую Дрему. Вот только что было озверение вроде бы, но отошло и силы не имеет. И вообще, все очень сильно изменилось.
— Ты погляди, — направляет меня в это время Степаныч, — чешется, зудит, а что зудит? Тело? Ты глянь, телу-то все равно. Глянь, как оно лежит у тебя там. Как оно в воде расслабилось. Ему по фигу, — колода мертвая…
Наблюдаю, точно — не так все. Странно как-то и не так, как я только что думал. Вот только что я твердо и определенно знал, что это тело у меня зудит. Но вдруг заснул, это же все равно, как немножко потерял сознание, и там, где я без сознания, мое тело не чешется. А при этом что-то по прежнему чешется, и если этому позволить захватить внимание, то зуд опять становится невыносимым. А ведь так же было бы и с операцией, подумал я. Я бы лежал под наркозом, мое тело резали бы, а оно бы ничего не чувствовало. То есть боли не чувствовало! Ну, с болью все понятно, вырывается у меня. А что понятно? — тут же я сам себя останавливаю. Только то, что человечество учило себя переносить боль и не сдаваться. А вот зуд никто всерьез не воспринимал и никто не учился его терпеть. А ведь зудит-то то же самое, что и болит! — вдруг доходит до меня.
— Кому плохо? Кто хочет почесаться? Может, ты? — спрашивает меня тем временем Степаныч.
— Я.
— Так ты глянь, глянь на себя, на Я на это. Вот тело есть. Тело — это ты, которое хочет почесаться. Или ему по фигу. Теперь ты глянь — ты же со стороны наблюдаешь, и тебе этому тоже по фигу. Который наблюдает. Если бы тебе было дело до чесаться, ты бы чесался. А ты чем занят? Наблюдаешь!
Я продолжаю наблюдать. Точно, телу по фигу и мне по фигу тоже, а кто-то невыносимо хочет почесаться.
— Ты глянь на это — кто-то хочет чесаться. Приглядись к нему. И ты поймешь, самопознание — это охерительная штука!
Я гляжу и не могу схватить. Я — не хочу чесаться, телу по фигу, оно сознание потеряло, его хоть режь, колоду эту. Мне тоже! Что такого происходит, подумаешь — капелька пота течет. Что происходит-то?!
Я лежу, подвешенный за голову и думаю. И рождается в моем разгоряченном уме такая картина. Моему сознанию, которое ко мне, получается, вообще отношения не имеет, вроде буддийских дхарм, не нравится, что его внимание, внимание этого сознания собирают в пучки и заставляют следить за чем-то, например, что по нему течет капелька какая-нибудь или что к нему что-то прилипло. Трава эта хренова, например. И получается, что оно, сознание это, ощущает себя телом и болеет за тело, как за себя. Хотя при этом оно не тело, потому что свободно отключается от тела. Тело для него лишь способ привязывания внимания!..
Уж колдовство ли это все, не знаю, но то, что чародейство, — это точно. Все, что связано с управлением вниманием — это чародейство. И стало быть, и трава эта все-таки вещь не случайная. Тоже чародейство. Она же дает испарения, от которых пот разъедает тело еще сильнее. Там, вроде бы, ничего особенного не было в этой траве. Мне даже смешно стало, когда я вспомнил, что она какие-то магические центры открывает. Никаких магических центров! Все гораздо серьезнее. Тут затрагивается самая сущность человека. Центры — они все экзотика, потому мы их и изучаем так охотно. А вот сознание и внимание — это так привычно, так повседневно… А ведь может статься, что именно управлением вниманием и обеспечивается наше воплощение в тела.