Василий Розанов - Люди лунного света (Метафизика христианства)
Этот первый успех произвел на меня впечатление. Я уверовала в свои способности и решила… поступить в Цюрихский университет. Одна знакомая барышня дала мне университетскую программу, и я ее хранила как самое дорогое, что у меня теперь было. В этом только заключалась вся моя связь с университетом. Долго, очень долго у меня не было другого отношения к Цюриху, как эта программа.
Но когда я попробовала раз объявить о своем решении матери, то она только рассмеялась.
То была мать, сочувствовавшая моему желанию учиться, но был еще отец, ему вовсе не сочувствовавший.
Ученые женщины были кошмаром отца: он их преследовал вне дома и мог ли примириться с ними у себя?
Отец только потому отдал меня в немецкий пансион, что там учили меньше, чем в гимназиях и, по его словам, не учили естественной истории. По его мнению, женщинам совсем не надо было учиться, но так как не учиться в XIX в. было нельзя, то он и нашел паллиатив в образе немецкого пансиона.
Странно, конечно, что, при таком отношении к женскому образованию вообще и к моему в частности, отец сделал из меня своего секретаря{171}, не помню с каких лет, но, кажется, когда я еще была в пансионе. Я рассылала повестки и циркуляры, а позже читала корректуру его изданий. Другой его секретарь, магистрант Петербургского университета, никогда не оспаривал у меня первенства.
Но хотя я собиралась в Цюрих, тем не менее не уяснила себе вопроса, чему хочу учиться и чем стать? Если в детстве меня всего больше интересовала философия, то в юности привлекало естествоведение. Я по-прежнему любила деревню, и мне хотелось деятельности, где для женщины будет такой же простор, как и для мужнины. А в сельском хозяйстве они равны, и я всего чаще мечтала о том, чтоб стать агрономом.
Далека была от меня мысль, что я могу стать кабинетным ученым. В нашем доме мне давно надоели ученые, и та атмосфера, которой я была окружена, казалась мне скучной. Те подробности, о которых мне приходилось постоянно слышать, представлялись мне ненужными. Сути государственных наук я не могла уразуметь, и они оставались мне чуждыми.
Когда мать давала мне читать экономистов, то я только удивлялась тому, что такие книги ей нравятся. Отец имел привычку читать мне свои статьи, и я всегда радовалась, когда он кончал. Мне было жаль сказать ему, что это скучно.
Мать до тонкости изучила специальность отца — политическую экономию{172}. Она не только читала Адама Смита (он-то и был мне особенно противен), Рошера, Молинари, Лоренца Штейна, но переводила и академические мемуары отца на французский язык. Мать писала по-французски лучше, чем по-русски.
Ее писательская деятельность началась с фельетонов в «Journal de St.-Pétersbourg». То были критические очерки русской литературы, блиставшие остроумием и возбуждавшие постоянные нападки «Гражданина» благодаря своему либерализму. Еще замечательнее были ее корреспонденции в «Journal des Débats». Они обращали на себя всеобщее внимание, и автором их считали одно время Анат. Леруа-Больё. Она писала их в течение 10-ти лет и вела одно время этот отдел в «Revue Suisse» и в «Contemporary Review» (по-английски). В «Rivista Europea» (издавал ее Де-Губернатис) были помещены ее статьи о Тургеневе, и в «Nouvelle Revue» — о женских типах в русской литературе. Может быть, лучшее, что написала мать, — статья в «Journal des Économistes» о женском вопросе. Она доказывает, что ошибаются те экономисты, которые считают освобождение женщин социалистической теорией, и что в политической экономии не существует аргумента против свободы женщины.
Отец же, одинаково изучавший политическую экономию и преподававший ее в Александровском лицее и великим князьям, был ярым противником этой свободы и недалеко ушел в этих своих воззрениях от кн. Мещерского.
И мать 10 лет скрывала от отца, что она писательница. Ее псевдоним «Татьяна Светова» оставался глубокой тайной (я была в числе 3–4 посвященных).
Наконец эта тайна раскрылась. Мать написала детские рассказы и подписалась «Е. Васильевская» и показала их отцу; и вот случилось, что он первый начал расхваливать эти рассказы и написал о них рецензию. Особенностью отца было необыкновенно мягкое сердце, сердце не мужское{173}, но горяч он был, конечно страшно, как все добрые люди.
Стоицизм матери произвел на него глубокое впечатление. Он при своей экспансивности не мог себе представить, как можно скрывать что-нибудь несколько часов{174}, а не только десять лет.
Я мечтала тем временем о чем-то большом и захватывающем. Мне хотелось действовать и творить большое и великое. Великое не умещалось у меня в рамках писанъя. Писать было чем-то чересчур обыденным и прозаическим в нашем доме, где все писали, начиная с отца и кончая 10-летней сестрой и 9-летним братом, сочинявшими повести.
А я, напротив, никогда не писала и не слыла в семье писательницей — слишком много уже все это делали.
Твердо решено было у меня лишь одно — попасть в Цюрих, а для этого надо было пройти, по моему мнению, курс мужской гимназии. И вот я взяла программу — вычеркнула то, что знала, и занялась тем, чего не знала, — математикой и древними языками. Алгебра мне понравилась — я опять увлеклась решением задач, но геометрии не понимала и никогда не была в состоянии решить ни одной задачи. Когда же дошла до тригонометрии, то стала совсем в тупик. Мне казалось, что геометрия построена на каком-то чудовищном недоразумении, — в чем оно, я не могла разъяснить, но для меня это была фиктивная наука.
Древние языки пошли у меня недурно, только греческий смутил на первых порах своей азбукой. Второй брат, всегда первый ученик своего класса, мне помог, время от времени просматривал мои переводы и неизменно ставил тройки. Больше я не заслуживала, хотя все же подвигалась не совсем медленно и в два года прочла тех авторов, которые полагается читать в гимназии. Аттестата зрелости мне, конечно, никто не выдал, да я о нем и не помышляла.
В течение этих двух лет я мало читала, за исключением специальных сочинений по химии и ботанике, так как слушала Лекции Менделеева и Бекетова на Владимирских курсах. Меня возила на эти лекции мать — к великому ужасу отца, который, со своей стороны, усердно пропагандировал манеж и балы.
Я ничего не имела против манежа — лошади ведь были с детства моей страстью, и, когда я брала первый урок, берейторy и мне казалось, что я провела всю свою жизнь на лошади.
Одинаково не имела я ничего и против балов, хотя танцевала гораздо хуже, чем ездила верхом. В жизни барышни балы являлись оазисами. Насколько скучны были визиты и разговорные вечера, настолько интересны были балы. Только на балу и чувствовала я себя свободной. Атмосфера казалась мне обаятельной; общее оживление, блеск залы, чудная музыка.
Но одних балов для моей жизни было мало, и пришел тот день, когда я вошла в кабинет к отцу и повела с ним решительный разговор.
Я объявила ему, что хочу учиться. Он удивился, потому что никак не мог понять, о каком ученье я говорю.
Но я твердо стояла на том, что хочу поступить на педагогические курсы. Отец рассмеялся. «Ты хочешь быть учительницей. Но какая же ты учительница?» — объявил он мне. Хотя я давно уже учила и крестьянских детей, и сестру с братом, и любила учить, но отвечала:
«— Я не хочу быть учительницей», — так как действительно думала о совсем другом. Но я знала, что это другое, по его воззрениям, мне еще более недоступно, и потому-то решила добиваться того, что казалось мне более возможным.
Давно уже направляла я шаги гувернантки на Гороховую, чтоб лишний раз взглянуть на милую мне синюю вывеску Женских Курсов.
— Мне только хочется учиться, — очень красноречиво убеждала я отца, так как долго готовилась к этому разговору и обдумала все его слова. И он внимательно меня слушал. Но тут явился новый вопрос.
— Как же ты будешь ходить одна по улицам?
Мне было 18 лет, но я еще никогда не ходила одна. Помню, как раз мать послала за мной к знакомым карету с лакеем, но отец нашел такую охрану недостаточной и посадил в карету еще гувернантку.
Однако у меня был готов ответ. На Курсы поступала одна наша соседка по дому, и я объявила отцу, что буду ездить с ней. Л. принадлежала к очень почтенному семейству, и отец неожиданно согласился.
Я пошла объявить матери о том, что произошло.
Она была так поражена, что мне не верила.
— Как мог он позволить! — все повторяла она. Но это невероятное случилось, и наступило время конкурсных экзаменов.