Избранные труды в 6 томах. Том 1. Люди и проблемы итальянского Возрождения - Леонид Михайлович Баткин
Так Джованни Понтано в трактате «О величии души» описывает цвет человечества. Важно вот что: было бы ложно считать этих великодушных гордецами. Так их воспринимает толпа (multitudo). Но их отличает лишь торжественная важность (gravitas), которая не имеет ничего общего с высокомерием (superbia). Высокомерие сопряжено с жестокостью (crudelitas), важность же – знак величия души, animi magnitude – подразумевает милосердие и миролюбие (clementia, placabilitas), любовь к добру и нетерпимость к несправедливости. Таков всякий великодушный муж.
Гуманисты претендовали на то, чтобы воплощать собою высшую степень «человеческого достоинства» (dignitas hominis). Но их «благородство» и соответствующая внешняя значительность, размеренность и декор, приличествующие речам, жестам и всему социальному поведению «великодушных», не должны быть смешиваемы с сословной заносчивостью. Согласимся с Понтано, что сам источник этой gravitas духовен и лежит вне прежних социальных классификаций. «Великодушным» может быть государь, но также и гражданин, и любой человек. Если же «величие души» встречается крайне редко, если оно удел избранных, то прежде всего потому, что для него необходимы врожденные душевные качества, на которые природа не щедра. Точно так же как люди получают при рождении высокий, средний или низкий рост, так одни оказываются малодушными, другие – скромно наделены душевной возвышенностью и держатся середины (заслуживая, впрочем, своей «хвалы и цены»), третьи же стремятся ко всему великому, прекрасному и особенно заслуживающему восхищения[91].
Представление о несходности и неравенстве природных «семян» было чрезвычайно распространено. Оно хорошо объясняло неравенство способностей, индивидуальные различия вкусов, интересов и достоинств, давало избранности гуманистов натуралистическую предпосылку. Оно сохраняло средневековый иерархический принцип расположения людей, но не на феодальной основе происхождения и не на чисто религиозной основе. Ренессансный натурализм придавал этому принципу сдвинутый смысл.
Идея врожденных душевных свойств внешне противоречила идее исходного равенства: разве Манетти, Фичино или Пико делла Мирандола, говоря о «достоинстве человека», не имеют все время в виду человека вообще, любого человека? Да, но лишь постольку, поскольку это человек. Человеческая природа всегда равна себе[92]. Но в разных людях родовое начало, «natura speciei», выражено в разной степени: все равны от рождения в той мере, в какой обладают человеческим. Подобное равенство неизбежно подразумевает неравенство и не противоречит ему.
Кроме того – и это очень важно – природные недостатки могут быть восполнены воспитанием и самовоспитанием, а природные достоинства суть лишь потенции, которые требуют реализации и развития. Следовательно, натуралистическое обоснование избранности совмещалось с концепцией индивидуального совершенствования, в которой самая соль гуманизма (о чем речь впереди).
Повторим еще раз: гуманистическое истолкование «благородства», приобретая в тех или иных случаях конкретно-социальную, и притом очень разную, окраску, удерживается в некоторых пределах, общих для всех новых интеллигентов, которые были столь несходны во многих отношениях. Это стереотипное толкование связано с самим фактом появления нового гуманистического типа деятельности и необходимостью осмыслить и возвысить социальную функцию гуманистов. Христианско-античные, неоплатонические традиционные формулы, указывавшие на приоритет духовности, добродетели, образованности, мудрости и созерцания, проникающего в возвышенные тайны мира и Бога, зазвучали в унисон с изменившейся социально-культурной ситуацией. Независимо от отношения к нобилям, низам, купцам и т. д., гуманисты выдвинули критерии благородства, которые не просто подрывали прежнюю сословно-феодальную шкалу оценок и провозглашали примат личных достоинств над родословной, но и устанавливали новую систему ценностных координат. В иерархии образованности и таланта люди, читавшие античных авторов и размышлявшие над возвышенными предметами, оказались лучшей частью человечества, а те, кто, к какому бы сословию они ни принадлежали, были неспособны войти в культурную элиту, тем самым отбрасывались в ряды vulgus, plebs, multitudo.
Этим, конечно, помимо секуляризации самих знаний и доблестей, подрывалась христианская трактовка избранности, столь высоко ставившая наивность и простоту веры необразованного ума, смиренность и нищету духа, недоверчивая к самоуверенному умствованию. Уж чему гуманизм был чужд, так это призыву «быть как дети».
Детство для гуманистической педагогики не имело никакой собственной ценности. Возрождение проводило этот принцип еще более последовательно, чем средневековье[93]. Ведь средневековый католик все же усматривал в невинности ребенка, устами которого, как известно, глаголет истина, некое чистое выражение «святой простоты», высоко ценимой во взрослом человеке. Следовательно, хотя в таком взгляде нет признания качественного своеобразия детства, все же в ребенке видели несформировавшегося взрослого не только в отрицательном, но и в положительном смысле; во взрослом дорожили «детскостью» и придавали детству сакральное значение. (Сходным же образом, между прочим, возвышали и слабоумие «блаженных», ибо в лепете дурачка или ребенка угадывали присутствие Бога, направляющего шаги тех, кто сам себя направить не может). Каждый, рождаясь, как бы начинал с того безгрешного состояния, в котором находились Адам и Ева до искушения змием, онтогенез индивида походил на филогенез человечества. В гуманистическом же взгляде на ребенка первоначальная невозделанность и незаполненность души не могли иметь средневековую ценность, и путь к повзрослению представлялся куда более однозначным – путем интеллектуального и морального совершенствования, приобретений, но никак не утрат. Дети для ренессансного педагога – только недоразвитые взрослые; цель гармоничного и универсального воспитания в том, чтобы дать им возможность поскорей и получше вырасти. «Толпа» – это те же дети, она неразумна, несведуща и ребячлива, и гуманист, даже не разделяющий каких-либо сословно-аристократических взглядов, будучи обречен на общение с одной «толпой», отчасти испытывая к ней неприязнь и любопытство, все же изнывает и тоскует от мелочности, обыденности, приниженности ее умственных интересов.
Одно из писем Макьявелли
Нельзя здесь не вспомнить самое знаменитое из писем Макьявелли. Он описывает утренние прогулки в лесу с поэтической книжкой Данте, или Петрарки, или Тибулла, или Овидия в руках. «Я читаю об их любовных страстях и привязанностях и вспоминаю свою». Журчит источник, поют птицы. Затем, оказавшийся не у дел и сосланный в деревню, флорентийский секретарь заходит в остерию. Интересно расспросить прохожих о новостях в чужих краях; «я наблюдал разные вещи и несхожие фантазии людей». Писатель снова возвращается в остерию после скромного домашнего обеда и проводит весь день в обществе трактирщика, мясника, мельника и двух кузнецов. Он участвует в игре: «возникают тысячи ссор». «Из-за кватрина мы порой поднимаем вопли, слышные до Сан-Кашано». Лирическое начало письма сменяется забавной жанровой картинкой.
И вдруг… «Так, погрязший среди этих вшей, я покрываю мозг плесенью; и даю разгуляться коварству своей судьбы,