Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте - Владимир Карлович Кантор
Если говорить о так называемом «Лизином тексте» в русской литературе, то можно вспомнить много имен, прежде всего Лизу Калитину в «Дворянском гнезде» – об абсолютной чистоте уездной барышни, которая предпочитает монастырь тому, что ей кажется грехом. Но много существеннее для моей темы образ Лизы Тушиной из «Бесов». Именем Лиза она как бы продолжает традицию уездных барышень, да и сама о себе говорит, повторяя, словно подчеркивая это: «Я барышня, мое сердце в опере воспитывалось. <…> Я оперною ладьей соблазнилась, я барышня». Но она – Тушина, и ее похищает Самозванец, Тушинский вор, к типу которых принадлежит и реальный похититель, то есть в данном случае – Ставрогин, которого его венчанная жена (Хромоножка) называет Гришкой Отрепьевым. Бесовский бунт, ведущий к гибели христианских ценностей, способен погубить уездную русскую барышню – символ русской вечной женственности: вот мысль писателя. Провидческая, как и все у Достоевского.
При таком глубоком понимании проблемы у Достоевского в его Пушкинской речи есть тем более удивительная ошибка. Говоря о Татьяне как «русской женщине, сказавшей русскую правду»[149], как почвенном идеале русской женщины, т. е. выразительнице народных устоев, Достоевский в качестве примера цитирует слова ее заключительного монолога: «И вот она твердо говорит Онегину:
Но я другому отданаИ буду век ему верна.Высказала она это именно как русская женщина, в этом ее апофеоза. Она высказывает правду поэмы»[150].
И все бы хорошо, если бы не союз «и». Безлично присоединяющий Татьяну к сонму таких же верных жен. «И» – это значит, как и другие.
Татьяна говорит как европеянка со своим Я, своим личным выбором:
Но я другому отдана;Я буду век ему верна.Это разница принципиальная: между почвой необработанной и обработанной, между целинной дикостью и разумным устройством окружающего и своего мира. Не говоря о том, что муж Татьяны отнюдь не «старик генерал»[151], как увидел его идеологически прочитавший пушкинский роман Достоевский. Генерал – друг Онегина, он с ним на «ты», у них совместные «проказы, шутки прежних лет». Да и в Онегине Татьяна ценит как раз его европейское: «Я знаю, в вашем сердце есть // И гордость, и прямая честь». И она права: русский европеец Евгений Онегин, пощадивший некогда уездную барышню, щадит и честь светской барыни, близости с которой он мог бы добиваться и, может быть, и добился бы, если бы не подлинная любовь, охватившая его.
* * *В.Г. Перов.
Портрет Ф.М. Достоевского
Надо сказать, сам Достоевский вполне понимал чуждость большинства простонародья высшим идеалам европейской культуры, которым, в сущности, он сам поклонялся, на которых вырос. В «Дневнике писателя» Достоевского за 1873 г. есть чрезвычайно важная главка под названием «Среда»: «Видали ли вы, как мужик сечет жену? Я видал. Он начинает веревкой или ремнем. Мужицкая жизнь лишена эстетических наслаждений – музыки, театров, журналов; естественно, надо чем-нибудь восполнить ее. Связав жену или забив ее ноги в отверстие половицы, наш мужичок начинал, должно быть, методически, хладнокровно, сонливо даже, мерными ударами, не слушая криков и молений, то есть именно слушая их, слушая с наслаждением, а то какое было бы удовольствие ему бить? Знаете, господа, люди родятся в разной обстановке: неужели вы не поверите, что эта женщина в другой обстановке могла бы быть какой-нибудь Юлией или Беатриче из Шекспира, Гретхен из Фауста? <…> И вот эту-то Беатриче или Гретхен секут, секут как кошку! Удары сыплются всё чаще, резче, бесчисленнее; он начинает разгорячаться, входить во вкус. Вот уже он озверел совсем и сам с удовольствием это знает. Животные крики страдалицы хмелят его как вино: “Ноги твои буду мыть, воду эту пить”, – кричит Беатриче нечеловеческим голосом, наконец затихает, перестает кричать и только дико как-то кряхтит, дыхание поминутно обрывается, а удары тут-то и чаще, тут-то и садче… Он вдруг бросает ремень, как ошалелый схватывает палку, сучок, что попало, ломает их с трех последних ужасных ударов на ее спине, – баста! Отходит, садится за стол, воздыхает и принимается за квас»[152].
Я не хочу щадить впечатлительности читающего эти строки. Надо прочувствовать эту сцену, чтобы перестать умиляться народной дикостью и необразованностью, чтобы стало внятно, какой силы переворот внесла европейская культура в русское сознание, когда были усвоены высшими представителями российской духовности образы Беатриче, Юлии (Джульетты), Гретхен.
Вечная женственность и проблема деятельного героя
Алексей Макушинский (Рыбаков) предложил увидеть в изображении русской литературой бесконечных незавершенных свадьбой любовей «соотнесение оппозиции “Петербург – Россия” с оппозицией “мужское – женское”»[153]. Наблюдение чрезвычайно интересное. Автор справедливо замечает, что русская литература искала, как преодолеть этот разрыв. «“Священная свадьба” – вот о чем здесь идет речь. О снятии всех противоположностей, о космическом примирении. <…> О “священной свадьбе”, однако, которая не состоится, о примирении, которое не удается»[154]. Мне кажется, это примирение не удается вовсе не потому, что невеста не ждет жениха, отказывает ему. Она его ждет. Русский «жених» вопреки Шкловскому отнюдь не «пробник», скорее он – «разбойник» (как в пушкинском «Женихе»), но благородный разбойник, который сам отказывается от неё, не решается взять её в свою неструктурированную жизнь – скитальческую ли, как у Онегина, или полную лени, как у Обломова, или вообще сатанинскую, как у Ставрогина, по опыту знавшего, что никакая она не вытащит его из дьявольской пасти, в которую он угодил. (А это пытались сделать и Хромоножка, и Варя Шатова, и жена Шатова, и Лиза Тушина – и он губит всех как бы даже от внутреннего отчаяния.) В романе Гончарова «Обломов» ситуация сниженная, перед женщиной не великий поэт, воплощение мужского начала страны, а обыкновенный человек (пусть и образованный), не привыкший преодолевать себя и тем более внешние трудности. Как помним, роман строится на антитезе и противостоянии двух друзей –