Коллектив авторов - Гуманитарное знание и вызовы времени
Приватизация не экономический только, но духовно «междучеловеческий» процесс, меняющий образ жизни человека и общества, ощущение своего «присутствия» в мире. И общество по-разному готово культивировать новый «дух времени», а равно и сдерживать его. Ведь в условиях глобальной приватизации, когда последним общественным метаимперативом оказывается самое первое и самое простое – «выживание», общество тоже стремится выжить как общество именно. Для нас здесь важен онтологически-событийный сдвиг, децентрировавший постмодернистскую риторику и идеологию «децентрации» и «деконструкции»: все это стало глобальной реальностью, «практикой порядка».
В самом деле: с позиций так называемого постмодернизма и «теоретического антигуманизма» последних десятилетий прошлого века «множественность» и «различия» казались гуманными и прогрессивными до тех пор, пока реальным и общепонятным фоном этим трендам служил тоталитаризм. «Каждый пишет, как он слышит» – это было понятно и оправданно в те времена, когда так пел советский бард. Но когда публичное право на свободу мнений и интерпретаций обернулось охранной грамотой любого «экзистенциального» произвола или глупости сверху и снизу, а «интерпретация» стала легитимной формой самоутверждения и самооправдания по принципу «А я так вижу», – тогда скромное обаяние так называемого личного начала приобрело совсем иной смысл. Наступила неслыханная прежде «приватизация» всех ценностей, законов и правил; отвлеченность «человека» и «личности» стала конкретной множественностью людей, мнений и волеизъявлений, а отвлеченность «свободы» – множеством свобод, быстро утративших прежнюю солидарность.
На Западе опыт конкретизирующего «переворачивания» прежних отвлеченностей тоже имеет свою историю, но там это почти нормальная история в «железной клетке» капитализма со своими компенсациями, компромиссами и традициями так называемой буржуазной демократии; в странах с тоталитарным прошлым «приватизация», наступившая «после коммунизма и вместо него», очевидно, означает нечто совсем иное.
Приватизация жизненного мира и общественного сознания – не только и не просто изнанка глобализации; нет, это еще и человеческий, слишком человеческий ответ на утрату общего в обществе, на гротескно-комическую убыль «междучеловеческого», которое для того чтобы удержаться в общественном бытии, должно было крайне упроститься, институализироваться и формализоваться. Если, как теперь откровенно говорят, «каждый сам за себя», то в практиках творческого самовыражения, естественно, «каждый сам себе Хайдеггер»; ведь принцип окончательной / завершенной демократии явно подрывает всякие объективные критерии, включая здравый смысл. Коррупция, криминал и терроризм, которые были во все времена, сегодня – предметы общественного интереса и «оживляжа»: изнанки общественных событий сами стали как бы событиями. Чем больше слов об индивидуальном и «не похожем на других», тем заметнее (не только в рекламе) тенденция к стандартизации сознания и речи (не только публичной). Ведь для того чтобы сказать что-то «свое», я должен опираться на какую-то общезначимость и общепонятность, на «общный» для нас с вами язык мысли. Но это априорное условие возможности обращенной речи, «разговора» в условиях Конца Разговора – когда для того чтобы обсудить и разобраться, «поговорить», уже не хватает ни времени, ни места, ни повода, когда речь становится все более аутичной, «вообще моей», – при котором общение становится формальным: в лучшем случае публичный разговор сводится к «обмену мнений», в худшем – к «скандалу», а то и к драке. Эксцессов, впрочем, в последнее время стараются избежать, загоняя тем самым все противоречия внутрь, в «подпольную» сферу приватизировавшегося сознания, обобществленного и отъединенного в одно и то же время. Идеал всеобщего образования обернулся отсутствием элементарной грамотности, приватизацией правил: каждый пишет, как он слышит…
Эра индивида?
Насколько правомерно глобальную приватизацию определять, вслед за А. Рено, скорее позитивно в качестве «эры индивида»[133]? В ситуации Конца Разговора тезис об «эре индивида», резонно противостоявший в последние десятилетия прошлого века «теоретическому антигуманизму» в философии и гуманитарных науках[134], надо полагать, тоже сделался отвлеченностью, перестав быть отвлеченным.
Налицо состояние какого-то повсеместного срыва, провала или обвала – как бы глубокий выдох и отход Нового времени. Онтологически-событийный «затекст» словно отомстил понятию «текст», которое, что ни говори, еще имплицировало в 60–80-е годы атмосферу относительного интеллектуального напряжения и стабильности. По инерции языка часто говорят о «кризисе»; но реальный кризис это всегда некоторое объективное напряжение, которое требует объективного разрешения, а именно этого нет и как будто не предвидится, как бы нас ни пугали «концом света» и ни болтали о «революции». Так называемый экономический кризис – скорее тема разговора в ситуации Конца Разговора. Экономические реалии и проблемы, как обычно, скорее выражение более глубокого тупика «кризиса без кризиса». Умышленное, рассчитанное на продажу, публичное бесстыдство нашего времени – симптом более интимного стыда и здравого смысла в ситуации новой – посттоталитарной и постидеологичской – немоты времени, новой «глухоты паучьей».
«Эра индивида» сделала почти невозможным и как бы ненужным предметную полемику, а равно и подлинное согласие во всех сферах культурного творчества; «все все знают», как иронически выразился английский коллега, комментируя вдруг наступивший спад напряжений и интереса на научных конференциях. Зачем с кем-то спорить и где та инстанция, тот «трибунал» разума или здравого смысла, к которым я вправе апеллировать помимо своего права на собственное мнение и «авторскую» интерпретацию, на «самореализацию»? И по той же самой логике любая полемика с правом не может не восприниматься как враждебный «наезд» на так называемую самореализацию, как совершенно неоправданное насилие над личностью; получается, что от индивида требуют понять и признать нечто, пребывающее вне индивида, вне его компетенции и его возможностей: это ли не нарушение прав личности? «Эра индивида» не столько индивидуализирует, сколько разлагает и приватизирует все объективные традиционные критерии, а требование признания со стороны других оборачивается негативной формой «междучеловеческого» – агрессивным самоутверждением самих по себе не равных, но легитимно равноправных конкурентов[135].
В так называемой «творческой» сфере такое общее положение вещей еще уродливей, чем в повседневной и политической жизни, где все-таки нужно принимать ответственные решения, тогда как все более автономные, все более индивидуальные «свободные искусства» этого не требуют: они одержимы инерцией императива «автономии» Нового времени даже тогда и как раз тогда, когда оказалось, что «мятежная вера в автономию», воодушевлявшая и общественное, и научное сознание Нового времени, была, как констатирует упоминавшийся Р. Гвардини, «слепой»[136].
«Эра индивида» после Нового времени оказывается перед новым онтологически-событийным затруднением. В ситуации Конца Разговора на переднем плане «междучеловеческого» – в жизни, в искусстве, в науке – оказалось не то, что людей объединяет, но скорее то, что их разделяет и разъединяет. «Свобода» индивида, из отвлеченности став реальностью, снова и по-новому оказалась в противоречии основаниям человеческого общежития. Поэтому общество, защищаясь само от себя, должно было прийти к неслыханной даже при тоталитаризме формализации и институализации жизни и «знания», к новому расчеловечиванию цивилизации. Ясно, что этот общий у России с Западом онтологически-событийный затекст на постсоветском пространстве имеет не общий, а вполне местный и в своем роде продвинутый вид.
Козлиная песнь
По сути дела, у нас происходили и происходят те же самые процессы, что и на Западе, но в разных системах отсчета исторического опыта. На Западе больше доверия и терпимости к естественному ходу вещей, там даже ненормальное происходит относительно нормально, а у нас скорее наоборот, «вдруг» как бы по чьему-то злому умыслу. (Отсюда внутренне убедительные для многих «иностранные агенты», все те же, о которых писал маркиз де Кюстин в книге «Россия в 1839 году», хотя теперь это не ссыльные поляки[137].) Что это – «судьба» или описанное Достоевским в его «видении на Неве» трансцендентальное издевательство («…а он хохотал, и все хохотал»)?