Мирослав Попович - Кровавый век
Оценка цивилизационных сдвигов в любом случае – принимаем ли мы цивилизационную концепцию истории, или же эволюционистскую – требует обозначения культурно-исторических координат, которые позволили бы делить историю на периоды и определять, где движение «вперед и вверх», а где «назад и вниз».
Нет сомнения в том, что по многим показателям человечество пережило в XX ст. полосу стремительного прогресса. Не стоит приводить цифры добычи нефти, газа, каменного угля, производства электроэнергии и тому подобное. Чем больше затраты энергии, тем менее адекватно отображается возрастание власти человека над окружающим миром. Увеличение возможностей человеческого интеллекта даже приблизительно нельзя выразить в цифрах – ни в количестве компьютеров, ни в размерах сети мобильных телефонов, ни в пределах досягаемой нашим наблюдениям и нашему теоретическому знанию части Вселенной. Самым разумным для человека был бы такой критерий, как средняя продолжительность жизни или защищенность от болезней, но и он не дает характеристики качества жизни. Ведь счастье не сводится к количеству употребленных калорий и здоровью организма.
Более обобщенные измерения прогресса можно искать в лозунгах, – возможно, недосягаемых, – служивших веками ценностями и ориентирами и для прагматиков, и для утопистов. Таких, как, в применении к Европе, был лозунг свободы, равенства и братства. Даже отсутствие или недосягаемость этих ценностей может быть одной из универсальных оценок.
Девиз Французской революции – свобода, равенство, братство – так часто подвергается сокрушительной критике, что создается впечатление, будто он является полным анахронизмом. Особенно беспощадно критикуют лозунг равенства, который у воинственных либерал-консерваторов выглядит «дьявольским искушением». Между тем можно сказать не колеблясь: наше несчастье, трагедия человечества заключаются в том, что мы не равны.
Речь не о том, что люди отличаются друг от друга цветом кожи или глаз, способностями, энергией, талантами, радостями и страданиями, которые выпадают на долю каждого. Не от того, что одни едят маниоку, а другие спагетти, а третьи – борщ. И не в том, что у нас разные любимые актеры, писатели и футболисты. Короче, не в том, что мы разные. А в том, что мы рождаемся и живем в разных нациях и цивилизациях, в неравных социально-культурных условиях, которые не позволяют разным людям пробиться к равным возможностям.
Кастовые и сословные общества вытеснены цивилизацией в прошлое, на замену им пришли классовые общества, в которых социальное положение уже в принципе не зависит от факта рождения и является результатом как неравенства начальных условий, так и разной эффективности индивидуальных усилий каждого. Но классовое неравенство не меньше может изуродовать индивидуальную судьбу.
Вероятно, страшнее всего даже не то, что мы – то есть наши жизненные условия и образ жизни – настолько разные. Хуже то, что мы словно носим на себе клеймо, ярлык, знак своей принадлежности к своему сообществу, и для соседей остаемся представителями своего сообщества со всеми последствиями. Для защиты уязвленного достоинства остается, кажется, только национальная, или, лучше сказать, трибалистская племенная солидарность. Чем слабее общество, тем сильнее и бездумнее трибалистская солидарность.
Общество западной цивилизации по-прежнему остается классовым. Это значит, кроме всего прочего, что власть над обстоятельствами и людьми и возможности доступа к жизненным благам лишь формально одинаковы для каждого члена общества. В частности, принадлежность к высшим классам дает возможности не просто для невидимой власти, а для невидимого насилия над другими.
Насилие не тождественно силе властных социальных институций. Мир насилия в «нормальном» обществе гнездится по его темным кавернам, в асоциальных сферах. Если общество соблюдает законы и имеет достаточно средств для поддержания морали, то санкции относительно лица, которое нарушило принципы существования общества, воспринимаются как справедливые и не отождествляются с насилием. Тогда общество может достичь высокой степени консолидации и национальной солидарности. Но классовая структура создает невидимые поля влияния и неписаные, неформальные привилегии, что позволяют стереть непокорного в прах, не нарушая формально никаких законов. И тогда общественная консолидация является иллюзорной.
За всеми этими социальными коллизиями кроются и сугубо индивидуальные, психологические проблемы, которые преграждают людям путь к счастью даже в очень комфортных цивилизациях и в условиях большого жизненного успеха. Цивилизация требует от каждого члена общества эффективных действий, постоянно поднимая планку и истощая человека духовно. Растущая специализация деятельности способствует потере ощущения общего смысла действия, возводит все ее оценки к эффективности и вынуждает все меньше считаться с жалостью к людям, которые от этого действия пострадают. Тогда солидарность с другими приобретает гротескные формы. В общем, солидарность несовместима с хитростью и обманом «своих», немыслима без искренности, открытости чувств к товарищам. В условиях жесткого индивидуализма нехватка чувственной непосредственности компенсируется открытостью примитивных желаний вплоть до потери любых внутренних запретов, которые стали у нормального человека почти инстинктивными табу. Моральный беспредел есть карикатурой на откровенность и искреннюю непосредственность, их «низким» эквивалентом. В тисках между крутой деловитостью и циничной неморальной «расслабухой» человек теряет контакты с миром и в напряженном существовании страдает от одиночества – психологически самым тяжким грузом современной цивилизации.
Оглядываясь назад, в прожитые человечеством годы XX века, можем сделать грустный вывод: эти насущные проблемы цивилизации были ясно ощутимыми в начале новых времен и остались не менее острыми в их конце. Если проблема голода и бедности самых бедных классов и наций может быть решена на путях технологического прогресса, то плата за прогресс может оказаться очень дорогой. Особенно у народов, которых ожидает резкое духовное «похолодание» в связи с глобальным распространением основных западных цивилизационных форм.
Разделение истории XX века на этапы или периоды нельзя базировать исключительно на технико-экономических показателях. Суть прогресса, попросту говоря, в том, что люди живут лучше. А это «лучше» должно означать не только количество употребленного, но и качество духовной жизни.
Индивидуалистический оптимизм «века разума» имел свои корни в самой давней европейской истории. Не случайно образ Одиссея стал цивилизационным символом в истории европейской культуры. Как отмечают историки науки, именно благодаря гомеровской поэтической редакции мифа об Одиссее слово deiknumi – «показать словами» – приобретает значение убедить, тогда как исходное значение dike чисто императивно – «указывание с помощью неопровержимого слова (то есть слова судьи. – М. П.) на то, что должно иметь место».[844] У того же Гомера находим употребление dike в архаичном значении неопровержимого правила и обычая, который правит судьбой: когда Одиссей в царстве мертвых спрашивает у матери, почему он не может ее обнять, она ссылается на dike смертных. От необычайного умения Одиссея «убедить словами» до логики Аристотеля (которая называлась аподейктикой, а не логикой) крепнет рационалистическая традиция, которая предоставляет императивную силу не обычной, традиционной норме формулы слова dike, а свободному интеллектуальному выбору на основе доказательства аподиктичной «невозможности быть иначе». В странствиях Одиссея шаманский полет через царство мертвых незаметно переходит в сказочные приключения в поисках родительского дома, мира своих.
Хоркхаймер и Адорно вполне правильно видели здесь начало европейского индивидуализма. Это уже – новые, иные перспективы. И новые перспективы слова – логоса, которое стало отныне не только силой принуждения – dike, но и средством свободного принятия рациональных решений, и способом выражения своего внутреннего мира.
Сила императивного слова-dike остается в полной мере источником вдохновения другого наследия Средиземноморской культуры – христианства: «сначала было Слово, и Слово было Бог». Речь даже не о том, что христианство вернуло мифологии древний статус: Век Просвещения породил огромную скептическую и атеистическую литературу, и о безусловной власти христианской мифологии над умами во время «Модерна» не может быть и речи. Идет речь о другом – христианское мироощущение оставалось основой психологии коллективности и солидарности, этическим нормативом бескорыстного дарения, что в религиозной или нерелигиозной форме цементировало общество Модерна, наперекор его жесткому индивидуализму. Именно поэтому такой проблематичной стала встреча с Христом для Европы XIX и XX века, что и породило образ «неузнанного Христа» и тему совращения Христа в пустыне, а вместе с тем и тему соединения одиссеевского и Библейского начал в европейской культуре. Тему, которая едва ли не самую выразительную трактовку нашла в «Улиссе» Джеймса Джойса.