Дмитрий Быков - Статьи из газеты «Известия»
Кстати, о теории бесконфликтности, выдвинутой в послевоенные годы, теперь уж и не вспомнишь кем, потому что имена этих теоретиков благополучно канули: она ведь первой легитимизировала понятие формата. Потому что, согласно этой теории, в эпоху социализма конфликт упразднен — остался только спор хорошего с лучшим.
В эпоху рынка конфликт жанров, тем и стилей тоже упраздняется — хотя по-настоящему только этим конфликтом и держится всякое художественное высказывание. Иначе фильм получается цельным, как мраморный телефон.
Положим, «Девятая рота» не Бог весть что, но по крайней мере профессиональное кино. Тут же после успеха роты появляется чудовищный во всех отношениях «Прорыв», эксплуатирующий ту же мифологему брошенной роты и истребляющих ее вражеских наймитов. Куда конь с копытом, туда и Виталий Лукин с патриотическим боевиком.
Никому и в голову не приходит, что художественная удача достигается только в полемике с талантливым предшественником — как получилось, например, у Петра Буслова, чей «Бумер» явно противопоставлен «Бригаде». Снимал бы он еще одну «Бригаду» — получилась бы лажа, которую зритель мгновенно распознал бы.
Российское кино переживает не то чтобы возрождение, но, по крайней мере, оживление: новые фильмы Тодоровского-младшего, Глаголевой, Муратовой, Росса, Полоки, режиссерский дебют Миндадзе — все как будто обещает новый, адекватный, увлекательный художественный язык. Но прокатчик не киновед, он не обязан вникать в эти тонкости. Его интересует одно: жесткое соответствие внешним нормам.
Все перечисленные фильмы пойдут даже не третьим, а пятым экраном. А вот «Параграф», выпущенный в количестве 553 копий, всем критериям соответствует: сделал клипмейкер, снялся Куценко, стреляют.
И Егор Кончаловский с «Консервами» — соответствует (300 копий). И «Код апокалипсиса» с Анастасией Заворотнюк, выходящий на экраны в мае, тоже наверняка туда вписывается: девушка-агент в сюжете, конец света в перспективе, слово «Код» в названии, продюсер Жигунов в титрах, сериальная звезда в кастинге…
Нет слов, банальность никогда не считалась главным недостатком — сюжетов, по мысли Борхеса, всего четыре, а по мне так и вовсе один: «было и нету», по нему вся жизнь развивается. Но чтобы вторичность служила единственной гарантией успеха — это что-то принципиально новое. Что-то из области мечтаний Сергея Миронова, возжелавшего, чтобы Путин был всегда, как Солнце. Или, по крайней мере, на семь миллиардов лет.
Есть ли будущее у форматного искусства? Думаю, да. Более того: оно победит. Выросло новое поколение людей: оно не ищет новизны, панически боясь ее. Оно хочет, чтобы ему каждый день показывали одно и то же — в новостях, в кино, на DVD. Это и есть стабильность в понимании новой генерации. И это, в общем, надолго.
Правда, вся эта стабильность — до первого катаклизма, который разорвет всеобщий «День сурка». Но, может быть, это поколение и апокалипсиса не заметит? Оно ведь столько раз видело его в неотличимых фильмах о конце света, что даже 11 сентября 2001 года первым делом подумало, что смотрит новый сериал…
28 апреля 2007 года
Вся Россия — наш трамвай
Общепризнанный символ России — поезд, но это верно для России сельской. Городскую полнее всего выражает трамвай, в истории, эволюции и внешности которого наша жизнь последних ста лет отразилась, как Чистые пруды в трамвайном стекле.
Начнем с того, что изобретение это наше, родное, патентованное, но Россия, как обычно, дерется за него с Европой. Счет идет на месяцы. В 1879 году Сименс выступил с идеей подземных электропоездов и показал первый в мире электролокомотив из трех вагонов, уверенно набиравший семь километров в час, кошмар, сенсация. Все радостно поехали. Первый трамвай — то есть конку на электрической тяге, двухэтажную, с током, подававшимся по рельсам, — продемонстрировал в 1880 году в Песках, на нынешнем Суворовском бульваре, инженер-артиллерист Федор Пироцкий. Никакого памятника на этом месте нет, зато бюст Пироцкого украшает собой клумбу перед витебским трамвайным депо. Тогда изобретение не прижилось, хотя прокатившаяся в нем публика в количестве 18 человек была потрясена скоростью: трамвай Пироцкого давал 15 километров в час! Годом позже на окраине Берлина был пущен регулярный трамвай, разгонявшийся уже до 30 километров в час, но более-менее современный вагон (с дугой, скользящей по проводам) возник только в 1890-м. А трамвайное сообщение в России началось в 1892-м — 20 мая, на Андреевском спуске в Киеве, ровно 115 лет назад.
Трамвай как главный российский городской транспорт — в этом почетном статусе он пребывал с девятисотых годов до пятидесятых, когда были пущены первые троллейбусы, — сделался героем десятков песен, стихов, пословиц и культовых романов, наиболее известен из которых, разумеется, булгаковский «Мастер». Из всех этих сочинений складывается занятный образ — скорее симпатичный, чем отталкивающий, но при этом и грозный для тех, кто не желает уступать дорогу. Трамвай — электризованная конка, советизированная Россия; советскую власть и впрямь можно сравнить с электрической тягой — ускорившей движение, но упразднившей живую лошадь. Сверх того, трамвай почти всегда был красный, и в этом смысле сменивший его синий троллейбус знаменовал собою оттепель, смягчение, послабление и мечту. Троллейбус — своего рода трамвай с человеческим лицом: у него есть все-таки некая свобода маневра. Не зря пословица «Не трамвай — объедешь!» сопровождала его появление: у трамвая со свободой воли дела плохи. Он не объедет никого: что левая, что правая — хрусть пополам… Отношение к советской власти у большинства интеллигентов было примерно таким же, как к трамваю: отчетливей всего оно выражено у Окуджавы в «Упраздненном театре». Ребенком он боялся трамвая — его красноты, блеска, грохота и звона, но пришел в абсолютный восторг, познав на опыте его железную предсказуемость. Трамвай подбирал его у родного дома 43 и довозил до Смоленской площади, а встречный привозил обратно. Сверхнадежность этого маршрута внушала веру в прочность миропорядка. И советская власть, при всех бесспорных минусах, была надежна — хотя громом, звоном и скрежетом могла отпугнуть кого угодно. Конечно, она отрезала голову Берлиозу, как и произошло в действительности со всей РАППовской верхушкой, — но, положа руку на сердце, кому жалко РАППовца Берлиоза? Если б он меньше мечтал о мировой революции и торжестве пролетарской литературы, зато внимательнее смотрел под ноги, — глядишь, и комсомолка-вагоновожатая была бы ему нипочем.
Интеллигент, понятное дело, все равно боялся рельсового чудовища. Олеша уверял Катаева, что трамваи его втайне не любят и ни за что не подойдут к остановке, коль скоро на ней стоит автор «Зависти». Тут он был прав — советская власть его действительно не любила, хоть и не тронула. Герой «Рассеянного» — одного из самых эзотеричных текстов советской литературы, написанного скрытым диссидентом Маршаком, — вообще мечтал об эмиграции, хоть и шифровался: «Во что бы то ни стало мне надо выходить. Нельзя ли у трамвала вокзай остановить?!» Нельзя, милейший, езжайте со всеми. Вам во что бы то ни стало надо выходить, а нам ехать. Если по каждому требованию останавливаться, мы никогда не доедем до Большого Коммунистического тупика. Возникшая в тридцатые годы пословица «Жисть — хоть под трамвай ложись» выдавала готовность капитулировать перед неумолимой властью — и альтернативы действительно не было, особенно если учесть, что на блатном жаргоне «трамваем» называлось еще и групповое изнасилование. Но насилие насилием, а когда оно становится повседневным и почти привычным — это уже называется стабильностью. Люди впервые почувствовали, что блокаде конец, когда по Ленинграду после трехлетнего перерыва снова двинулись трамваи.
Дальше трамвай эволюционировал параллельно советской власти: его стали исподволь вытеснять более гибкие (как троллейбус) или более мобильные, но и вонючие (как автобус) стратегии. Все это нарастало подспудно, и красный царь московского центра никем официально не упразднялся. При Хрущеве у него отняли центральные проспекты — и Окуджава зафиксировал это с присущей ему сентиментальностью, с какой провожал московскую старину, противную, конечно, но ностальгически милую: «По проспектам уже не дают, в переулках дожить разрешают… Добрых песен о нем не поют, со смешком провожают. Но по уличкам через мосты он бежит, дребезжит и бодрится, и с горячей ладони Москвы все сойти не решится».
Сентиментальность, однако, оказалась преждевременной — как оно всегда и бывает. Загнанный в переулки, трамвай никуда не исчез. В переулках-то, между прочим, и происходит главная русская жизнь — как точно заметил историк и писатель Владимир Шаров, «история делается в тупиках, а не на магистралях». Трамвай не собирается сдаваться, чем изрядно затрудняет движение по Лесной и Палихе, Покровскому и Ломоносовскому, по улицам Петроградской стороны и Васильевского острова — но расстаться с ним нельзя. Это значило бы окончательно убить в себе что-то очень важное, что-то советское. И советское остается бессмертным, хоть и спрятанным в наше общее подсознание. Оно тихо позванивает в переулках — но в решающий момент может вырваться из-за поворота и вполне себе отрезать голову зазевавшемуся интеллигенту. А может и подобрать его в ночи, забравшись в такую глушь, перед которой спасует и последний троллейбус. В конце концов этот трамвай — с его предсказуемыми и логичными рельсами, с которых ему не свернуть ни при каких обстоятельствах, — милей и понятней разнузданных джипов, которым отданы теперь главные магистрали. Эти ездят уж вовсе без правил — уступая дорогу только правительственным мерсам с мигалками — и почему-то считают это свободой.