Внеждановщина. Советская послевоенная политика в области культуры как диалог с воображаемым Западом - Татьяна Шишкова
На протяжении 1930‐х годов соцреализм, предъявляя «правильный» образ будущего, мобилизовал население сначала на строительство, а затем на защиту социализма, однако после окончания войны обе эти задачи перестали быть актуальными. В предвыборном выступлении в феврале 1946 года Сталин заявлял, что победа в войне доказала и крепость социалистического строя, и поддержку народом политики партии: ни строительство, ни защита социализма больше не были связаны с образом будущего. Новой миссией государства стало продвижение советского социализма как самого прогрессивного общественного строя, успешность которого доказала победа СССР в войне, за пределы отдельно взятой страны. Таким образом, после строительства и защиты советского социализма начинался период его экспансии: если раньше советский проект был больше сосредоточен на самом себе, то теперь он обращался вовне. Это требовало радикального переустройства соцреалистического дискурса: его главной задачей становилось предъявление внешнему миру нового образа страны. Советская жизнь и советский народ, которые раньше были объектом воздействия и созидания, превращались в объекты демонстрации. Мобилизация сменялась репрезентацией: от культуры больше не требовалось строить социализм и защищать его — теперь его необходимо было показывать, причем так, чтобы он оказался понятен невовлеченной аудитории. Социалистический проект больше не был экспериментом, за ходом которого с интересом следил мир, он уже являл собой новый великий строй, готовый повести мир за собой. С этим была связана главная перемена. Раньше соцреалистический метод работал с будущим, разглядывая его приметы в окружающей действительности и наполняя ее новыми образами, теперь задача менялась: чтобы предъявить всему миру величие СССР, в окружающей действительности необходимо было разглядеть не будущее, а некое альтернативное настоящее. Это переводило соцреализм на новый уровень, в каком-то смысле бросало ему вызов. Столь радикальные перемены в устройстве культуры не могли произойти стихийно, они требовали идеологического руководства и координации, и в этой книге мы рассмотрим, как эти перемены осуществлялись и к чему они привели.
***
29 декабря 1945 года Политбюро приняло решение о возвращении бывшего первого секретаря Ленинградского горкома партии Андрея Жданова в Москву — спустя сутки он уже был в Кремле. Его переезд превратил правящую «пятерку» (Сталин, Молотов, Маленков, Берия, Микоян) в «шестерку», изменив расстановку сил в ближайшем окружении Сталина. 10 февраля Жданов был выбран депутатом Верховного Совета, 12 марта назначен председателем Совета Союза Верховного Совета СССР30, 13 апреля в его ведение было передано Управление пропаганды и агитации и Отдел внешней политики ЦК, в начале мая — руководство всем аппаратом ЦК, Оргбюро и Секретариатом. 7 ноября 1946 года торжественная речь Жданова открывала празднование 29‐й годовщины революции, что демонстрировало его высокий статус в иерархии власти: в 1945 году эту роль исполнял Молотов, а до этого на протяжении четырех лет — лично Сталин. 9 декабря портрет Жданова был опубликован на обложке журнала Time — к этому моменту во всем мире его воспринимали как второго человека в СССР после Сталина, и с точки зрения объема переданных ему полномочий это соответствовало действительности.
«Эпоха Жданова» в послевоенной советской культуре продолжалась сравнительно недолго: руководство вопросами идеологии ему было передано 13 апреля 1946 года, а уже 30 августа 1948 года он умер от инфаркта в санатории ЦК ВКП(б). Хронологические рамки того, что принято называть «ждановщиной», оказываются и того ýже: от постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград» 14 августа 1946 года до постановления об опере «Великая дружба» 10 февраля 1948 года. В промежутке между ними было развернуто несколько идеологических кампаний (прежде всего — по борьбе с «низкопоклонством перед Западом»), проведена философская дискуссия, организованы «суды чести» для интеллигенции, но фундаментом послевоенного руководства культурой оставались четыре ждановских постановления, содержавшие указания о перестройке литературы, театра, кино и музыки в соответствии с новым послевоенным курсом советской идеологии.
Эти постановления, как и весь ждановский период, традиционно рассматриваются как возвращение к довоенным практикам в отношении культуры, восстановление жесткого государственного руководства после идеологических послаблений военных лет. Несмотря на то что непосредственно во времена «ждановщины» репрессии носили сравнительно мягкий характер, ее целью принято считать возвращение в культуру тотального контроля, атмосферы страха и если не самих репрессий, то как минимум памяти о них31. К такой трактовке подталкивают и само слово «ждановщина», ассоциативно отсылающее к «ежовщине», и общая тенденция видеть в послевоенной советской политике в первую очередь восстановление довоенных практик и институтов32. В сравнении с ранним (1927–1935) и высоким (1935–1945) сталинизмом послевоенная эпоха — поздний сталинизм (1946–1953) — действительно выглядит не слишком впечатляюще33. Советские тридцатые остались в истории десятилетием амбициозных проектов и великих строек, они поражали масштабом — и созидания, и разрушения. На их фоне вторая половина 1940‐х годов меркнет, предстает тусклым повторением. Отчасти этот эффект возникает из‐за того, что к этому периоду мы подходим с мерками 1930‐х: оцениваем амбиции и действия власти по их влиянию на советское общество. В период раннего и высокого сталинизма главным объектом трансформации выступало именно общество: в нем воспитывали классовое сознание, его учили правильно работать и правильно отдыхать, приобщали к культуре и культурности, мобилизовали на строительство государства и его защиту. В искусстве, официальных выступлениях, печати обществу постоянно объясняли, каким оно должно стать, предлагали все новые образы, к которым надо стремиться. Этот процесс не был односторонним: образы будущего увлекали советских людей, и они стремились к тому, чтобы им соответствовать34. Но после войны производство новых образов снижается, если не сказать останавливается — это заметно и в риторике власти, и в культуре. Что еще важнее, советское общество перестает быть главным объектом воздействия, центром внимания и приложения усилий власти: от него по-прежнему многого требуют, но почти ничего ему не обещают. Проект грандиозного будущего, который прежде оправдывал лишения и усилия, после войны заметно отдаляется: социалистическое будущее объявляется уже наступившим, коммунистическое же продолжает оставаться слишком призрачным. Это во многом объясняет, почему в памяти большинства мемуаристов послевоенные годы остались мрачной эпохой: в отсутствие ожиданий тяготы текущей жизни, тревоги и страхи нечем было ни оправдать, ни уравновесить. Привычный взгляд на ждановщину как на время мрачного культурного застоя тоже берет свое начало именно здесь.
Сравнивая состояние советской культуры 1930‐х и 1940‐х годов, английский философ Исайя Берлин писал, что в тридцатые в интеллектуальной жизни царило «мрачное оживление», но после войны не осталось и его: