Василий Верещагин - Повести. Очерки. Воспоминания
Суждение неточное — хотя бы в том, что касается «нерусскости» художника. Почему, собственно, «нерусскими» оказываются такие черты, как самоуважение, деловая хватка, страсть к путешествиям? Самобытность, энергия, неутомимая жажда новых впечатлений, огромная, поразительная работоспособность — все это было у Верещагина как раз исконно русскими чертами.
Верещагин-путешественник сопоставим с такими замечательными русскими людьми, как Афанасий Никитин или Иакинф Бичурин. И не только потому, что они тоже увлекались «экзотическими» странами и еще не познанными явлениями. Есть и нечто другое, что сближает эти легендарные личности, — терпимость. Терпимость к необычным, кажущимся извращенными и жестокими, нравам далеких народов. Философски вдумчивый, тактичный подход к непохожему и странному. Недаром Русь в старину славилась не только своей мощью, но и умением найти общий язык с соседями, тонкой и продуманной дипломатией. Недаром Верещагин, вспыльчивый, неуживчивый и действительно «наступательный» в домашней обстановке, часто раздражающийся из-за пустяков, — в вещах серьезных был очень терпим и тактичен. И при этом никогда — ни ради дипломатии, ни ради какой-либо корысти — не допускал ни малейшего ущемления собственного достоинства.
Автор «Очерков, набросков, воспоминаний» смело переносит повествование из Новгородской губернии в края, для русского читателя неведомые, — Закавказье, Средняя Азия… И картина, и название полны экзотики — «Религиозное празднество мусульман-шиитов».
В. В. Верещагин. 1878 г.
Грозное, кровавое зрелище религиозной мистерии. Подробное описание, почти лишенное авторских замечаний, комментариев, оценок, — почти бесстрастное перечисление порядка шествия, организации, ритуалов… Но пугающая картина «режущихся» и кающихся другими способами не может скрыть от наметанного глаза художника и других сторон действа — комических. Нарушая высокоторжественную атмосферу заключительного дня представления, появляется… полковая музыка. Для театрализованного показа врагов имама приглашены русские казаки, которые, по предварительному соглашению, должны по ходу действия в страхе бежать… Но увлеклись, забыли свою роль — и вот уж теснят «молодого имама»! Межнациональные отношения оказываются представлены совершенно необычно: недавний враг, которого приглашают играть роль врага «театрального», нарушает ход представления и в наказание выводится из образованного зрителями круга…
И снова — экзотика. Закавказский край стал местом обитания многочисленных русских религиозных сект: духоборцев, молокан, субботников, скопцов. И вновь удивительный такт проявляет путешественник, общающийся с этими, отчужденными от своего народа людьми. Все интересует его: быт, нравы, традиции, образ жизни, особенности вероисповедания и отправления культа… Да, признает Верещагин, они неграмотны. Да, образ их жизни наивен, культура богослужения граничит с дикостью. Но — «те же духоборцы, которые славят бога и свою веру по странным и подчас диким псалмам, живут честно, разумно и зажиточно». Он умеет увидеть главное — и быть терпимым к остальному. Интерес его всегда глубоко человечен и совершенно лишен пренебрежительного высокомерия.
Однако, как бы ни был «снисходителен» художник к чуждым нравам, его не может не радовать, например, упадок работорговли в Средней Азии. Столкновение психологии рабовладения — и европейской культуры, все глубже проникающей в устои средневекового Востока, — также получает недвусмысленную оценку повествователя. Возникают на страницах очерков и мальчик-«батча», и корпорация нищих с ее уставом и ритуалом, и призрачные фигуры живых трупов — курильщиков опиума… Внимательный наблюдатель-художник видит, что, как бы ни были разительны перемены, внесенные «Западом» в устои «дремлющего Востока», взаимоотношения двух культур не исчерпаются победой «Запада», и побежденный может нанести страшную рану победителю. Пророческими оказались верещагинские слова: «Едва ли можно сомневаться, что в более или менее продолжительном времени опиум войдет в употребление и в Европе; за табаком, за теми приемами наркотиков, которые поглощаются теперь в табаке, опиум естественно и неизбежно стоит на очереди».
Очерки, внешне разнородные, оказываются умело связаны в некое единство. Тема путешествий естественно приводится к теме военной. Завершая описание поездки по Средней Азии, автор представляет восточный базар, из пестроты и шума которого слышится голос войны: «Из новостей, ходивших на базаре, была одна крупная: именно рассказывали, что эмир бухарский в Самарканде и готовится воевать с Россиею. Я посмеялся тогда вздору, каким показалось мне это известие, но оно оказалось вскоре если не совсем справедливым, то близким к тому».
«Дунай. 1877». Генерал М. Д. Скобелев-младший. Отряд Скобелева-отца. Ожидание начала военных действий. Будни армии. Обстрел. Художник, наблюдающий падение снарядов в воду и залезающий для этого в центр «мишени»: «Когда показывался дымок, делалось немного жутко, думалось: „Вот ударит в то место, где ты стоишь, расшибет, снесет тебя в воду, и не будут знать, куда девался человек“». Зачем, кажется, художнику такое вот непосредственное наблюдение взрыва снаряда, — неужели нельзя, увидев издали, вообразить или заменить чем-нибудь? Откуда это таинственное предощущение собственной гибели — гибели в воде, на море, исчезновения в пучине? Только вместо снаряда — мина…
Кабинет В. В. Верещагина (отца художника). Дом-музей Верещагиных
Операция по установке мин на миноноске «Шутка» под командованием лейтенанта Н. Л. Скрыдлова. Вновь — тяжелый и неблагодарный труд, необходимый, хотя и безрезультатный, риск, тяжелое ранение — и тут же лукавая усмешка. Скрыдлов и Верещагин ранены; их предлагают перенести из дома, попавшего под обстрел. «Скрыдлов согласился, но я уперся, объяснивши, как мне и теперь кажется, не без резона, что в крестьянском домишке будут, наверное, блохи, а тут их нет». Можно было бы принять эту сцену за нарочитую: а не рисуется ли автор своей безоглядной храбростью? Но в том-то и дело, что, вовсе не чуждый страха и мыслей о смерти, Верещагин, даже под угрозой гибели, оставался непреклонен в своих, странных для окружающих, «резонах»…
С Дуная — в Париж, к другой, свершившейся, смерти. Верещагин подробно пишет о своем знакомстве с И. С. Тургеневым, о последних месяцах, днях и часах великого русского писателя…
Завершается книга возвращением на родину, в Череповец. Возвращение в детство, нежные воспоминания о няньке — Анне Ларионовне Потайкиной.
Книга оказывается очень цельной композиционно: от неуловимых, порой ассоциативных, связей отдельных частей до кольцевого обрамления всего мозаичного повествования. Это как бы жизненный круг художника, круг его исканий, мыслей, странствий и обретений…
4
Кто-то кистью, кто-то мыслью
Измерял фарватер Леты.
Кто-то честью, кто-то жизнью
Расплатился за сюжеты.
А. ДольскийНе связанный званием профессионального писателя, Верещагин чувствовал себя в литературе свободно и непринужденно. Его раскованность и неподотчетность традиции, вытекавшие как из «непрофессионализма», так и из особенного склада характера, привели к целому ряду серьезных литературных открытий. Это прежде всего очень своеобразное, в какой-то степени уникальное сочетание факта и его художественного осмысления, необычный автобиографизм.
Повесть «Литератор» вышла в свет в 1894 году, через 10 лет после «Очерков, набросков, воспоминаний», и так же, как и первая книга, сильно пострадала от цензуры. Содержание ее — очередной круг жизни художника. Русско-турецкая война, ее перипетии, которые легли в основу сюжета, — это одновременно и война вообще, очередная страница кровавой мировой трагедии.
«Художник-философ», Верещагин всегда отталкивался от конкретного факта — и это следование факту делало его философию необычной. Он тонко чувствовал многозначность всякого «мелкого» эпизода или события — и всегда отталкивался только от того, что видел собственными глазами. При этом подчас мельчайшая деталь вырастала до символа…
«Мне как-то обидно было, — писал Верещагин о Балканском цикле, — когда называли эти картины батальными — что за академическая кличка! — картины русской жизни, русской истории…» Об этой же широте верещагинского «факта» писал и В. В. Стасов, сравнивая художника со Львом Толстым: «Оба они уже давно покончили с Ахиллесами и Агамемнонами… оба они давно не веруют в идеальности битв и неумолимо рисуют всю их оборотную сторону, потому что видели ее собственными глазами и потрогали собственными руками. Изображение правды, и только одной неподкрашенной правды — самое высочайшее достоинство их обоих»[7].