Валерий Мильдон - Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Не исключено, так и поступали в XVIII столетии: идеал сам по себе, действительность — сама. В XX же намерения изменились (при сохранении прежней психологии, не считавшейся с действительностью): идеал признали нормой действительности, стали ее кроить по идеалу, а так как в России испокон в качестве идеала никогда не выступал человек, но только народ, государство, человечество, эта мера сделалась масштабом действительности: например, хорошо то, что хорошо народу (человечеству, государству). Общность/целое всегда предпочиталась индивидуальному — таковы философия, психология и обыденная практика. Не только поэтому, но и поэтому тоже так долго держалось в России крепостное право, а после его отмены глубокие следы рабства сохранились в учреждениях, в поведении людей, и поныне, когда я пишу эти строки, эти следы отнюдь не являются объектом археологии.
Не я первый заговорил об этом, я лишь повторил давно известное, однако используя собственный, увы, опыт. В 1938 г. Г. П. Федотов писал в статье «Завтрашний день»:
«За сменой всех идеологий русской революции — бывших и будущих — остается ее фон: тоталитарной несвободы. В этом удушающем рабстве, в той легкости, с которой народ это рабство принял (он называл его в первое время свободой), не один лишь общий закон революционного процесса… Здесь сказывается московская привычка к рабству<…>Москвич… никогда не дышал свободным воздухом: состояние рабства — не сталинского, конечно, — является для него исторически привычным, почти естественным»[39].
Одним из важных итогов рабства, пропитавшего все — от мысли до бытовых привычек, — является, в частности, отсутствие идеи человека как самостоятельной величины мировой жизни, несоизмеримо более важной (хотя сравнение вряд ли уместно), чем народ, государство, страна (отечество). Я люблю родину, потому что там дорогие, мои, индивида, воспоминания, а не потому что она государство, народ. Даже так: я люблю не родину, а близких, родных, любимых; дорогие с детства места, памятные закоулки — это я зову родиной: люди, дома, память о детских годах, первых волнениях и пр., а не абстрактные понятия.
Коль скоро человек не был масштабом бытия, то, полагали многие русские мыслители, по крайней мере, до середины XIX столетия, разумность как импульс индивидуального и социального действия все может. Человек воображался столь ничтожной величиной, что ею всегда пренебрегали, никогда не смущаясь от того, что действительность не совпадала с подобными взглядами. Когда же несовпадение открывалось, винили действительность, а не способы суждения о ней.
Все это и можно определить «утопизмом», постоянно питаемом из двух источников: из примитивного представления о человеке — существе, якобы не имеющем самостоятельного значения; и — отсюда — мысль: примитивное существо можно организовать посредством хорошо разработанной рациональной системы. Даже если отдельное лицо пострадает, что такое один человек, когда дело касается блага миллионов.
До поры до времени такой тип суждения бытовал в чистой мысли, которая, как правило, реализовывалась либо в литературной критике, либо в отвлеченной от обыденности аналитике. Когда же воспитанное этак сознание пришло к власти, началось воплощение утопических идей — строительство коммунистического общества. Большевики — руководители были абсолютно убеждены, что это — дело нескольких десятков лет. В 1920 г. на III съезде РКСМ В. И. Ленин утверждал: мол, мы, старые революционеры, не доживем, а вы, молодые, непременно увидите реальное коммунистическое общество. Проходит 41 год — те же заверения. В 1961 г. принимают новую программу компартии, и там написано: «Партия торжественно провозглашает: "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме"». Кроме торжественных возгласов, так ничего и не появилось от этого грядущего порядка, одной из главных черт которого объявляли изобилие материальных благ. Это немудрено: примитивный взгляд на человека не меняется в России столетиями, в отличие от Западной Европы, где антропология заметно развивается. В России же по сей день очень низок уровень гуманитарных зданий, нет школы философской антропологии.
В таких условиях никаких препятствий для реализации утопии — общества, в котором будут «жить» нигде и никогда, разве что в умах теоретиков, на бумаге, не существовавшие люди. Выдуманный человек населяет выдуманное общество — это и есть утопия, но тогда и живут в этом месте, которого нет, существа никакие, у которых нет человеческого.
Давний исследователь западноевропейской утопии сделал глубокое замечание:
«В государстве Платона справедливость, исполнение гражданами своих обязанностей по отношению к государству составляет основной принцип; в «Утопии» же Мора все клонится к исполнению государством своих обязанностей по отношению к обществу»[40].
Западная утопия развивалась от представления о месте, которого нет, к месту, которое есть, — от утопии к топии. То, что грезилось Т. Мору, — исполнение государством обязанностей перед обществом, следовательно, перед человеком, постепенно входит в практику западного мира. Русская утопия не просто изображала место, которого нет, она разрушала место, которое есть, превращала его в «которого нет».
Одна из черт этого разрушительного утопизма — примитивная (утопическая), как я говорил, идея человека: мыслился тип, которого нет. Кто же еще может населять место, которого нет? Человека воображали организмом, что‑то значащим только в составе народа, государства, религии, человечества. Именно такое отношение, по художественной мысли Достоевского, вызвало теорию Раскольникова: люди делятся на две части — гении — вожди, которым все можно; и безропотно — покорная масса.
Эти взгляды не оригинальны. Похожее высказывалось давным — давно, в учениях средневекового еретического движения «Братьев свободного духа» (XIV в.). Его участники «разделяли человечество на две группы, с одной стороны, грубые, неразвитые духовно — большинство, которое не достигнет собственных божественных возможностей, и другая — тонкие духом, им‑то и суждено превзойти человеческое состояние и сделаться Богами»[41].
Из такого совпадения следуют, по крайней мере, два вывода. Русский «милленаризм», мечта о тысячелетнем Царстве Божьем на земле (таковы исходные мотивы Раскольникова) — всего лишь вариант извечной мечты, подтверждающий наблюдение Г. Флоровского: «Утопизм есть постоянный и неизбывный соблазн человеческой мысли, ее отрицательный полюс, заряженный величайшей, хотя и ядовитой энергией»[42].
Имеется и еще один вывод, обнаруживающий, так сказать, национальную подоплеку и психологии Раскольникова, и самой мечты о тысячелетнем царстве. То, что сделал герой литературного произведения, спустя некоторое время осуществилось в целой стране — всенародное стремление реализовать вековечные чаяния. В персонаже Достоевского этот будущий порыв угадан и «спрессован» с такой душевной плотностью, что ее тяжести не выдерживает сам герой. В истории западноевропейского самосознания, повторяю, милленаристские движения не редкость, однако они не становились политической программой (за исключением фашистского «тысячелетнего рейха»), которая затем претворялась бы в жизнь государства.
В теории Раскольникова, следует из романа, двойная ошибка, приводящая к двойному преступлению: буквальному (и тоже двойному) убийству Алёны и Елизаветы; и убийству Раскольниковым человека в себе.
Первая ошибка Раскольникова: человек не бывает человеком в массе, поэтому там нечего искать людей, значит, деление на две группы исходит из ложных посылок.
Вторая ошибка вызвана первой: где есть люди, вожди не нужны, индивид сам распорядится своей судьбой. Выдумав небывалого человека, Раскольников и утопию (счастливую жизнь) придумал под стать такому человеку. Для Раскольникова, как и для Базарова, люди, что деревья в лесу, вот и устроил «лесоповал» — в целях расчистки места для будущей поросли, так сказать, санитарную рубку. Осуще — ствись утопия Раскольникова, было б не общество, а дендрарий. И все дело в том, что персонаж исходил из фиктивной оценки человека. Она не выдумана писателем, бытовала в обществе тех лет, разделявшие ее мыслители печатались в тогдашней периодике. Одно из таковых сочинений слишком известно, к тому же я не раз упоминал его — «Антропологический принцип в философии» (I860) Н. Г. Чернышевского, и дальнейшая речь о нем пойдет вперемешку с комментариями П. Д. Юркевича, высказавшегося против «Принципов» Чернышевского.
Юркевич писал:
«В самой душе есть нечто задушевное, есть некая глубокая существенность, которая никогда не исчерпывается явлениями мышления». «Совершенство мышления не обозначает всех совершенств человеческого духа». «Наши мысли, слова и дела суть первоначально не образы внешних вещей, а образы или выражения общего чувства души, порождения нашего сердечного настроения»[43].