Маргарита Павлова - Эротизм без берегов
Как и Саломея в Сан-Марко, царевна Массейса одета в платье, современное художнику. В воображении поэта, однако, она связана с прошлым («во тьму веков вглядись»), находясь в музее, художественном хранилище истории: память о ней как об обезглавливающей царевне служит напоминанием о разрушительном воздействии насилия. В отличие от венецианской, фламандская Саломея остается внутри рамы. Теперь не его голова, а Саломея является объектом всматривания поэта, как и жителей Антверпена. Накануне войны обезглавливающая муза вновь обретает власть предвещать грядущее.
* * *Пролог к «Возмездию», в котором упоминается Саломея, впервые опубликован в 1917 г. Запрет на «Саломею» Уайльда был снят в том же году вскоре после Февральской революции, то есть тоже в 1917-м. Многие театры в Петрограде, Москве и других городах бросились ставить пьесу, считавшуюся революционной, антихристианской и оправдывающей кровопролитие, хотя и ниспровергавшей старый порядок во имя эстетизма, а не социальной справедливости. В образе Саломеи видели воплощение новой женщины, отрицающей традиционные гендерные роли. Новому обществу не нужны были оранжерейные эксперименты в области сексуальности и гендера, которые так пленяли Иду Рубинштейн и Евреинова, оно имело свою интерпретацию этой пьесы. Из послереволюционных самой известной была постановка А. Таирова в Камерном театре в Петрограде в 1917 г. с футуристическим оформлением А. Экстер и с трагической актрисой А. Коонен в роли Саломеи.
Что касается одержимости Блока Саломеей и Клеопатрой, она отражала его декадентский эрос, прославляющий смерть. Менее предсказуемым образом, однако, эта одержимость свидетельствует о его стремлении выйти за пределы лирического самовыражения. Отсюда его напряженный интерес к этим двум женским персонажам — как к ткани истории и как к вдохновляющему началу эпического нарратива, а не просто как к объектам эротической, смертельной страсти. В образе Клеопатры Блок превращает в фетиш царицу Египта; она представляет эротизированный труп истории, скрывающийся под слоями палимпсеста эпохи fin de siècle, в который поэт вписывает себя. В образе Саломеи он изображает музу, которая дает ему возможность стать голосом чистой поэзии, а также преодолеть свой поэтический солипсизм. Если в сражении с Клеопатрой скальпель поэта одерживает победу, то Саломея сама наносит удар, обозначающий рождение поэзии. Говоря языком Малларме, не Саломея является эстетическим объектом для Блока, а ее воздействие на поэта. Отсюда ее потенциальное исчезновение из текстов, в которых она появляется. Ее покрывала одновременно символ и средство поэзии символизма. Она не представляет для Блока лишь эротический декадентский миф о фаллической женщине, присваивающей мужскую власть и превращающей голову Крестителя в эротический фетиш.
Эротическое отношение к женщине под покрывалом у Блока обнаруживает борьбу за власть над историей и над репрезентацией. В контексте русского символизма фигура Иоанна Крестителя как предтечи Христа, соединяющего две эпохи и две идеологии, соотносится с образом поэта как провозвестника нового слова, одевающего слово плотью и дающего слову его телесное обиталище. Если мы поместим отношения Блока с его вооруженной мечом музой под покрывалом в более широкий контекст кризиса маскулинности в эпоху fin de siècle, его можно рассматривать как отражение биологической озабоченности, охватившей его поколение. Одной из манифестаций этой тревоги был страх перед природой и перед непреложностью природного процесса рождения и разрушения. Фаллическая женщина предлагает выход из основанного на законах природы репродуктивного цикла как неумолимой биологической судьбы человека[286]. Женщина под покрывалом/вуалью, изображенная Блоком, освобождает поэта, удовлетворяя его кастрационную фантазию вопреки фрейдовскому видению этого архетипического мужского страха. Она освобождает его, отрубая ему голову, а не порабощает.
Авторизованный перевод с английского О. В. КарповойДжон Малмстад
Бани, проституты и секс-клуб: восприятие «Крыльев» М. А. Кузьмина
10 октября 1905 г. небольшая группа людей, связанных с «Миром искусства» и кружком «Вечера современной музыки», собралась в петербургской квартире их активного участника А. П. Нурока. Они пришли, чтобы послушать друга, пока еще неизвестного писателя и композитора М. А. Кузмина, который должен был исполнить свои «Александрийские песни» и прочесть отрывки из нового романа «Крылья». Реакция слушателей, в основном гомосексуальной ориентации, поразила почетного гостя, записавшего в своем дневнике:
«Читал свои песни и роман и даже не ожидал такого успеха и разговоров, где уже позабыли обо мне, как присутствующем авторе, а сейчас планы, куда поместить, что в переводе на франц<узский> это будет большой успех, т. к. то, что там есть в таком же роде, так низкопробно, сантиментально и цинично, что с моим „целомудренным“ романом ничего общего не имеет. <…> Было очень приятно видеть эти вопросы, обсуждения, похвалы лиц, вовсе не склонных к восторженности»[287].
«Крылья» произвели на первых слушателей столь сильное впечатление, что еще в рукописи книга стала литературным событием среди культурной элиты Петербурга. Так Кузмин сам узнал на следующий день, когда музыкальный критик и один из основателей «Вечеров современной музыки» В. Г. Каратыгин передал ему, что он «произвел фурор и что Сомов, идя с ним домой, говорил, что он не читал и не ожидал ничего подобного»[288]. Художник К. Сомов, с которым у Кузмина была краткая «camaraderie d’amour», как он написал в дневнике[289], был «в таком восторге от моего романа, что всех ловит на улице, толкуя, что он ничего подобного не читал, и теперь целая группа людей (Л. Андреев, между прочим) желают второе чтение»[290]. (Чтения пришлось прервать из-за волнений, вызванных революцией 1905 г.) Тем не менее ни Сомов, ни другие друзья Кузмина, прежде всего В. Ф. Нувель, талантливый музыкант, который станет секретарем С. П. Дягилева, организатора «Русских балетов» и его первым биографом, не переставали его пропагандировать. Слухи о романе дошли до Москвы, о нем узнал В. Брюсов, фактический руководитель «Весов», где «Крылья» появились год спустя и заняли целый ноябрьский номер за 1906 г. (вытеснив даже книжное обозрение) — небывалый случай в истории журнала.
Роман вызвал сенсацию: в течение многих лет ни одно произведение не привлекало такого внимания. Издательство «Скорпион», выпускавшее «Весы», воспользовалось фурором и напечатало книгу отдельным изданием в конце весны 1907 г. Когда первое издание было мгновенно распродано, его также стремительно переиздали, — тоже нечто неслыханное для издателей, печатавших и распространявших модернистских авторов тиражом не более тысячи изящных экземпляров. Апология однополой любви между мужчинами сделала Кузмина за одну ночь самым скандально известным «декадентским» писателем в России. Для кого-то «Крылья» ознаменовали новую и необходимую откровенность в литературе; для других стали доказательством нравственного растления целого модернистского направления, которое, по мнению некоторых, подтверждает взаимосвязь между сексуальными (или гомосексуальными) и эстетическими прегрешениями (например, «нерусское» пренебрежение психологическим анализом). Конечно, ни один читатель раньше не встречал ничего подобного ни в русской, ни в западноевропейской литературе[291].
Кузмин не скрывал, что его озадачил весь этот ажиотаж, но едва ли он был удивлен. Гомосексуализм мог быть широко распространен в Российской империи, хотя, как правило, его не афишировали или скрывали от чужих глаз, но гомосексуалисты и в России (и в других странах) должны были считаться с общественным мнением и законом. Господствующая культура строжайшим образом очертила границы приемлемого поведения в Уголовном кодексе, где за половые сношения между мужчинами были предусмотрены наказания, как бы редко или строго они ни применялись. Из Дневника Кузмина явствует, что в ту пору в Петербурге существовала гомосексуальная субкультура с хорошо известными «точками», как, например, парк за Таврическим дворцом, — излюбленное место для «эскапад», как он и его друзья гомосексуальной ориентации называли случайные сексуальные встречи, или таверны и кафе, где встречались гомосексуалисты, и бани, специализировавшиеся на подобных посетителях. Однако Кузмин понимал необходимость определенной осторожности, и в его Дневнике отражена та тревога, даже паника, которая охватила некоторых его друзей, работавших в государственных учреждениях, при одной мысли о том, что их склонности могут быть раскрыты. Кузмин мог быть самим собой в узком кругу близких людей. В остальной части общества к однополой любви между мужчинами относились с презрением или усмешкой как к нравственному прегрешению, осуждаемому Церковью и государством и потому запретному, т. е. если человек был «поражен» этим грехом, это следовало скрывать[292]. Короче говоря, можно было тайком заниматься гомосексуализмом, к которому общество относилось с терпимостью или безразличием, но, разумеется, нельзя было делать его предметом искусства, как это произошло у Кузмина. Самим фактом беспристрастного описания однополой любви без всякого осуждения Кузмин бросил вызов этой атмосфере тайны. Больше того, утверждая, что эта любовь не аморальна или порочна, но нравственно и этически оправдана и даже временами духовно выше, что это не вопрос декадентского имморализма, а создание личных ценностей, Кузмин исследовал пределы общественных границ и его кажущейся терпимости, хотя нет никаких следов того, что он это делал сознательно[293].