Исайя Берлин - Философия свободы. Европа
ДВА ПОНИМАНИЯ СВОБОДЫ
«Two Concepts of Liberty» @ Isaiah Berlin 1958
пер. Л. Седова
Если бы люди никогда не расходились в своем понимании целей жизни, если бы наши предки пребывали в блаженном неведении Эдемского сада, едва ли могли бы состояться слушания, подобные этим, организованным Чичелской кафедрой социальной и политической теории[36], ибо эти слушания проистекают из несогласия и в нем черпают энергию. Мне возразят, что даже в обществе правоверных анархистов, в котором невозможны конфликты по поводу конечных целей, могут возникать политические проблемы, скажем, в конституционных и правовых вопросах. Но возражение это покоится на ошибке. Там, где существует согласие относительно целей, остаются вопросы средств, а это не политические, а технические вопросы, то есть такие, которые можно разрешить с помощью экспертов или машин, как у инженеров или медиков. Вот почему те, кто связал свою веру с неким грандиозным, преобразующим мир явлением вроде окончательного торжества разума или пролетарской революции, непременно верят и в то, что все политические и моральные проблемы можно превратить в технологические. В этом смысл знаменитого высказывания Энгельса (перефразировавшего Сен-Симона) о том, что «управление людьми должно превратиться в распоряжение вещами»[37], и марксистских пророчеств об отмирании государства и начале подлинной истории человечества. Те, для кого разглагольствования о совершенной социальной гармонии — праздная фантазия, называют такой взгляд утопическим. Однако, марсианина, посетившего английский или американский университет, можно понять, если ему покажется, что там царит именно такая идиллия, хотя профессиональные философы и уделяют серьезное внимание основным проблемам политики.
Это и удивляет, и настораживает. Удивляет, поскольку в современной истории, пожалуй, еще не бывало, чтобы у такого огромного числа людей и на Востоке, и на Западе представления, да и сама жизнь глубочайшим образом изменились, а то и были насильственно опрокинуты из-за фанатического следования тем или иным социальным и политическим доктринам. Настораживает, поскольку такие идеи, выпадая из внимания тех, кому положено их осмыслить, приобретают неконтролируемый размах, вовлекают в свою орбиту массы людей и становятся неуязвимыми для рациональной критики. Сто с лишним лет назад немецкий поэт Гейне предупреждал французов, что нельзя недооценивать силу идей — философские концепции, взращенные в тиши кабинетов, могут рушить цивилизации. Он говорил о том, что кантовская «Критика чистого разума» стала мечом, которым обезглавили германский деизм, а работы Руссо — кровавым оружием, которое, попав в руки Робеспьера, разрушило старый режим. Предсказывал он и то, что немецкие последователи обратят романтическую веру Фихте и Шеллинга против либеральной западной культуры. Действительность не в полной мере опровергла это пророчество. Если профессора могут обладать такой фатальной мощью, разве не обязаны другие профессора или, по крайней мере, другие мыслители (а не правительства и комитеты) их разоружить?
Наши философы, видимо, не отдают себе отчета в сокрушительности их собственных деяний. Завороженные своими достижениями в самых абстрактных областях, лучшие из них пренебрегают предметами, в которых нет перспективы столь радикальных открытий, и дар скрупулезного анализа вознаграждается реже. Со слепым схоластическим педантизмом пытаются они отделиться от политики, но она по-прежнему вплетена во все философские исследования. Пренебрегая областью политической мысли из-за того, что ее неустойчивый, нечетко очерченный предмет не укладывается в застывшие категории или абстрактные модели и не подвластен тонким инструментам, пригодным для логического или лингвистического анализа; требуя единства метода и отвергая все, что этим методом не охватывается, мы остаемся во власти примитивных, неосмысленных политических верований. Только очень вульгарный исторический материализм отрицает силу идей и считает их просто замаскированными материальными интересами. Возможно, без помощи социальных сил политические идеи и остаются мертворожденными, но очевидно, что эти силы слепы и неуправляемы, пока не облекутся в идеи.
Политическая теория — это ветвь моральной философии, начинающаяся с применения моральных категорий к политическим отношениям. Я не имею в виду (как, возможно, некоторые философы-идеалисты), что все исторические движения или человеческие конфликты сводятся к движениям или конфликтам идей и духовных сущностей или даже оказываются их следствиями. Но чтобы понять такие движения или конфликты, надо прежде всего понять вовлеченные в них идеи и мировоззрения, ибо это и делает их частью человеческой истории, а не просто естественным явлением. Политические слова, понятия и действия можно уразуметь только в контексте проблем, на почве которых и разделяются те, кто пользуется этими словами. Соответственно, наши восприятия и наша деятельность часто остаются для нас неясными, пока мы не поймем основных проблем собственного мира. Наиважнейшая из них — это война, которую ведут между собой две системы идей, дающих различные, несовместимые ответы на то, что издавна стало центральным вопросом политики, — на вопрос о подчинении и принуждении. «Почему я (или кто-то другой) должен кому-то подчиняться?», «Почему бы мне не жить, как мне заблагорассудится?», «Обязан ли я подчиняться?», «Если я не подчинюсь, можно ли меня принудить?», «Кто, в какой степени, во имя чего может это сделать?».
В ответах на вопрос о допустимых пределах принуждения звучат противоположные точки зрения, каждая из которых привлекает огромные множества людей. Поэтому мне кажется, что рассмотрения заслуживают все стороны этой проблемы.
I
Принудить человека — значит лишить его свободы. Свободы от чего? Почти каждый моралист в человеческой истории воспел свободу. Подобно счастью и добродетели, природе и реальности, это слово настолько рыхло, что подлежит любой интерпретации. Я не собираюсь обсуждать его историю или двести с лишним его значений, которые насчитывают историки идей. Я предлагаю рассмотреть только два значения, но центральных, имеющих большую историю и, осмелюсь предположить, еще большее будущее. Первое из этих значений или смыслов, которое, следуя множеству прецедентов, я называю «негативным», содержится в ответе на вопрос: «Велико ли пространство, в рамках которого человек или группа людей может делать что угодно или быть таким, каким хочет быть?» Второй смысл, называемый мною «позитивным», возникает в ответе на вопрос: «Где источник давления или вмешательства, которое заставит кого-то делать то, а не это или быть таким, а не другим?» Вопросы эти различны, хотя ответы на них могут частично совпадать.
Понятие негативной свободы
Обычно можно сказать, что я свободен в той степени, в какой ни один человек или никакие люди не вмешиваются в то, что я делаю. В этом смысле политическая свобода — это всего лишь пространство, в котором я могу без помех предаваться своим занятиям. Если другие не дают мне сделать то, что без них я сделал бы, я несвободен; а если пространство сужают до минимума, можно сказать, что я подвергся принуждению или даже порабощению. Однако термин «принуждение» покрывает далеко не все виды неспособности к действию. Если я говорю, что не могу прыгнуть вверх больше, чем на метр, или не могу читать, потому что ослеп, или не могу понять темные места у Гегеля, то нелепо говорить, что меня принудили или поработили. Принуждение предполагает сознательное вмешательство других людей в ту область, где я без такого вмешательства совершил бы какое-то действие. Вы лишены политической свободы только в том случае, когда достижению какой-либо цели мешают люди[38]. Обыкновенную неспособность достичь цели нельзя называть отсутствием политической свободы[39]. Это хорошо видно при употреблении таких вполне убедительных выражений, как «экономическая свобода» и противоположное ей «экономическое рабство». Если человек слишком беден, чтобы позволить себе нечто, не запрещенное законом, — купить хлеба, объехать мир или обратиться в суд, — он так же несвободен, как если бы его ограничивал закон. Если бы бедность была болезнью, не позволяющей сделать все это, как хромота не позволяет бегать, она, естественно, не попадала бы под определение несвободы, тем более — политической. Если же я полагаю, что не могу что-то получить из-за того, что какие-то люди так устроили и у них достаточно для этого денег, я вправе считать себя жертвой принуждения или порабощения. Другими словами, это употребление термина зависит от определенной социально-экономической теории о причинах моей бедности и немощи. Если они порождены отсутствием умственных или физических способностей, я могу говорить о лишении свободы, только вооружившись соответствующей теорией[40]. Если к тому же я убежден, что в нужде меня держит особое социальное устройство, которое представляется мне несправедливым или нечестным, я говорю об экономическом угнетении и порабощении. Руссо полагал, что естество вещей не злит нас, злит только зло[41]. Критерий угнетения — то, в какой мере мои желания прямо или косвенно, намеренно или ненамеренно подавляются другими людьми. Быть свободным в этом смысле значит «не испытывать чужого вмешательства». Чем шире область невмешательства, тем шире моя свобода.