Поколение постпамяти: Письмо и визуальная культура после Холокоста - Марианна Хирш
Меня здесь особенно интересует то, как писатели и художники из числа представителей постпоколения смогли изобразить эту межпоколенческую динамику – желание и сопротивление, необходимость и невозможность получить родительский телесный опыт травмы, являемый видимой меткой, клеймом или татуировкой. В предыдущей главе мы обсуждали и даже воспроизвели амбивалентное желание представителей постпоколения локализовать родительскую травму в конкретном месте – вроде того самого пятна на левой стороне груди. Здесь же это желание и эта амбивалентность более интенсивны и в то же время более личны и сокровенны. Это желание идентификации настолько сильно, что ребенок готов получить от родителя шрам на коже, и в то же время это отказ от такого зеркального телесного подобия.
По свидетельству тех, кто сам не получил травму, но испытал ее воздействие задним числом через рассказы, действия и симптомы, проявляющиеся у предыдущего поколения, травма одновременно закрепляет и размывает межпоколенческие различия9. Какие формы идентификации и близости могут обеспечить передачу телесной памяти и какими художественными средствами можно их изобразить? Какова роль «исторического зазора» в передаче травмы? Из-за отчетливых культурных ожиданий, направленных на дочерей, и гендерной динамики формирования субъектных отношений, которыми эти ожидания сформированы, в этой главе я прежде всего хотела бы выяснить специфику роли дочери в процессе выстраивания семейной постпамяти.
Вос-память и постпамять
Авторы работ о травме, написанных под влиянием трудов Фрейда о скорби и меланхолии, известным образом различают два типа воспоминаний. По-разному именуемые разными исследователями – memoire profonde и memoire ordinaire («глубокая» и «ординарная» память) (Шарлотта Дельбо), «отыгрывание» и «проработка» (Доминик ЛаКапра), «перцепция» и «память» (Джулиет Митчелл), «травматическая память» и «нарративная память» (Вессел ван дер Колк и Оно ван дер Харт), «интроекция» и «инкорпорирование» (Николя Абрахам и Мария Тёрёк), – эти типы не противоположны и не взаимоисключают друг друга10. Скорее, в силу перформативной функции языка и других форм выражения они говорят о различных уровнях проработки, преодоления прошлого или дистанцирования от него. Но свидетельства постпамяти доступны и другим, почти всегда существующим «внахлест» друг с другом типам «воспоминания». Рассказы о передаче травматического опыта, на которых я сосредоточиваюсь в этой книге, располагаются в диапазоне между тем, что Моррисон назвала «вос-памятью» (rememory), и тем, что я определяю как «постпамять». В первом случае речь идет о памяти, которая, будучи сообщена посредством телесных симптомов, становится формой повторения и воспроизведения, во втором – о памяти, работающей через многочисленные непрямые механизмы опосредования11. Однако внутри глубоко личного семейного пространства передачи опыта от матери к дочери постпамять всегда рискует соскользнуть в вос-память, воспроизводство травмы и ее повторение.
В своем подробном анализе переживаний детей выживших жертв Холокоста Джудит Кестенберг обнаруживает категорию «идентификации», которая не описывается до конца их отношениями с родителями: «Этот механизм идет дальше, чем просто идентификация. Я назвала его „транспозицией”, переносом в мир прошлого; это нечто близкое – но не тождественное – путешествию спиритиста в мир мертвых». Вос-память у Моррисон представляет собой такую форму транспозиции, движение по пространству, которое Кестенберг называет «временным тоннелем истории»13, в мир мертвых. Вос-память – это существительное и глагол одновременно, явление и действие. Ее можно передать или разделить с другими, она устойчива, потому что имеет пространственный и материальный, даже тактильный характер и подчеркивает смертельную опасность межпоколенческой передачи опыта.
Некоторые вещи забываешь скоро. А некоторые – никогда… Сами-то места, они всегда остаются там же, где и были. Если, к примеру, дом сгорит, его самого уже не будет, а место, где он стоял, и воспоминания о том, где он стоял, останутся, и место это будет существовать не только в моей памяти, но и в жизни… «А другие люди могут это видеть?» – спросила Денвер. – «О да! Да, да, да! Вот, например, идешь ты по дороге и вдруг ясно слышишь или видишь что-то прямо перед своим носом. Совершенно ясно. Ну и решишь, что просто подумала об этом. Что сама только что все это придумала. Ан нет. Это ты на чужие воспоминания налетела»14.
Здесь Сэти подчеркивает материальный и межличностный характер памяти и тяжелые последствия эмпатической сверхидентификации и заимствования чужих воспоминаний.
В «Возлюбленной», в сюжете о призраке, история захваченности прошлым материализуется. Вос-память одинакова для того, кто был на месте развития событий, и того, кто никогда там не был, для «я» и «ты» из монолога Сэти: «То место, где я жила прежде дома номер 124, на самом деле существует! И никогда никуда не денется. Даже если вся ферма целиком – каждое ее дерево, каждая травинка – исчезнет. Воспоминание о ней будет там; больше того, если ты туда отправишься – даже если никогда там не бывала – и постоишь на том месте, где эта ферма была, то все произойдет снова; все снова начнется – и будет поджидать тебя»15. «Вос-» в слове «вос-память» не столько угроза, сколько неизбежность повторения: «Все произойдет снова».
Дети тех, кто выжил в годы Холокоста, часто описывают свою связь с воспоминаниями родителей точно в таких же категориях. В книге воспоминаний «Война после» британская журналистка Энн Карпф, мать которой пережила Холокост, перечисляет телесные симптомы, сопровождавшие переживание ею чувственных воспоминаний матери о лагерях. Рассуждение Карпф вращается вокруг метки на коже. Долгое время в ее юности и молодости у нее развивалась тяжелая экзема, и она постоянно расчесывала сначала кисти рук и руки, а затем и все тело:
Я хотела содрать с себя кожу, выскользнуть из нее как из накрахмаленного платья, оставив его стоять, тогда как мое тело ускользнет, чтобы где-нибудь спрятаться, затаиться… Казалось, моя кожа больше не в силах удерживать то, что было у