Глеб Глинка - Погаснет жизнь, но я останусь: Собрание сочинений
Процесс внедрения контроля в творческую лабораторию писателя для окончательного его порабощения, как мы уже говорили, подготовлялся и развертывался на протяжении многих лет. Свобода мысли, чувства и слова исчезла не внезапно, а уходила постепенно, как вода из ванны.
По мере развития процесса закрепощения у писателей, серьезно относящихся к своему труду, невольно вырабатывался некий иммунитет или своеобразная тактика защиты.
Так, например, отдельные попутчики двигались по тропе большевизации осмотрительно, были осторожны в самом выборе тем и весьма умеренно, лишь в силу крайней необходимости, дозировали пропаганду в своих произведениях.
Ко времени ликвидации литературных группировок всем советским художникам стало ясно, что писать не мудрствуя лукаво дальше немыслимо. Попытки защитить свою творческую лабораторию приводили к поискам нового ракурса, к приему отстранения, где можно смотреть на мир не глазами автора, а спрятаться, прикрывшись какой-нибудь нелепой фигурой вроде обывателя из рассказов Михаила Зощенко, или говорить о самом своем дорогом и главном языком разоблаченного самим же автором Кавалерова в «Зависти» Юрия Олеши. Повесть «Мастерство» у Петра Слетова и у Александра Малышкина «Севастополь» написаны от лица отрицательного героя. Подобных примеров можно привести много. Наряду с поисками защиты в недрах сюжетного построения те же авторы пытались прятать свое подлинное лицо в стилистических дебрях, в самой манере письма. Это нарочитое синтаксическое и даже лексическое кривлянье присуще в советской литературе как раз наиболее сильным художникам. В поэзии – Заболоцкому и Пастернаку, в прозе – Андрею Платонову, Бабелю, Олеше и Пильняку.
Желание обойти острые углы побудило многих литераторов к уходу от современной обстановки в исторические романы. Но взгляды на отечественную историю в истории большевистской диктатуры настолько резко изменились, и даже в древнюю историю вносились такие новые коррективы, что этот переход на историческую тематику тоже не всегда спасал положение. На этом камне споткнулся даже такой ортодоксальный советский стихотворец, как Демьян Бедный. Его пьеса «Богатыри», в которой он карикатурно подал былинный эпос, запоздала. Былины в эти дни уже получили признание, и смеяться над легендарными героями не полагалось.
Старик Вересаев, работая над книгой «Пушкин в жизни», предусмотрительно ограничивает свою роль мозаичной подборкой исторических документов. Юрий Тынянов пишет историко-литературные романы «Кюхля» и «Вазир-Мухтар».
Тяга к формализму в литературоведении несомненно явилась следствием порабощения духа. И надо сказать, что наука о формализме в советской стране дала значительные результаты именно потому, что заниматься теорией стиха и прозы было не в пример безопаснее, нежели самому творить эти стихи и прозу. По этим же причинам несомненные успехи сделала и текстология, где монументальными исследованиями текстов классиков занимались наиболее квалифицированные литературоведы, тогда как давать общие критические работы с оценкой мировоззрения писателя в конце тридцатых и в сороковых годах могли лишь чиновники от литературы.
И наконец, писатели, которые решительно не хотели идти на компромисс с собственной совестью, безмолвствовали. Прежде других обет молчания дала Анна Ахматова. Бабель писал по одному крохотному рассказу в год. После своих первых книг «Перегной» и «Виринея» надолго примолкла Лидия Сейфуллина.
В результате всех этих столь же многообразных, сколь ненадежных способов самозащиты появляется полная идейная опустошенность и растерянность, которые так остро ощущаются в писательской среде, начиная с 1936 года. К этому времени многие писатели перестали понимать, что же, собственно, хочет видеть в советской литературе Политбюро. Реалистическое письмо оказалось несостоятельным. А метод социалистического реализма, о котором так много кричали советские искусствоведы, должен был представлять из себя нечто вроде слегка опоэтизированного и сугубо пристрастного протокольного изображения.
Из советской художественной литературы беспощадно изгонялось обнажение приема. Условный образ обязан был быть безусловным, то есть реальным в своей нереальности. Так же, как любая советская газета не дает никакого представления об общественной мысли и запросах населения, так и советская художественная литература последнего периода не может служить материалом для изучения быта, нравов и психологии подсоветского человека.
Однако эстетическая правда плохо уживается с заведомой ложью, не принадлежащей даже отдельному автору, а раз и навсегда заданной всем и каждому, а потому создать такой условно-безусловный образ нового советского человека — героя наших дней — оказалось не под силу ни одному даже самому крупному мастеру.
Чем дальше отходила советская литература от своего «золотого века», тем в кругах советских активистов ожесточеннее шла конкуренция в уменьи угодить. Жадно подхватывались лозунги сегодняшнего дня, спешно создавались романы, рассказы, очерки, поэмы и стихи о вредителях, о коллективизации, о счастливой зажиточной жизни, о чем хотите, чтобы только угодить хозяину.
Несомненно также, что в советской литературе, начиная с периода создания Союза писателей (1932 г.), не найдется такого художественного произведения, которое сам автор, оказавшись на свободе (например, перекочевав каким-либо чудом в Европу или Америку), не пожелал бы хотя бы частично выправить, переделать, либо просто переписать заново, освободив произведение от той лжи, которая неминуемо присуща в той или иной дозе каждой книге, написанной в условиях сталинской диктатуры. Следовательно, с точки зрения самих авторов, в теперешней советской литературе нет ни одного полноценного произведения.
Взяв роман, повесть, рассказ или сборники стихов любого советского писателя за последние годы, беспристрастный исследователь сможет говорить о композиции каждой данной вещи, о стилистических особенностях автора, даже об отдельных подлинно художественных деталях, где автор как бы проговаривается и, по выражению Гёте, «отражая невыразимое», дает наконец-то свое и по-своему. Но этой эстетической силе по совершенно понятным причинам отведена ничтожная жилплощадь в многоэтажных произведениях советской литературы. И уже, конечно, ни о каком мировоззрении автора честному критику сказать будет просто нечего, ибо весь идейный багаж здесь является лишь реквизитом, целиком заимствованным из утлой сокровищницы большевистского символа веры.
Тот же будущий исследователь сможет многое раскрыть и показать, анализируя первый и отчасти второй периоды советской литературы, но, перейдя к последующим годам, он в своих поисках невольно вынужден будет свернуть со столбовой дороги на проселочные пути и тропинки, то есть перейдет от официально признанных и выдержавших стотысячные тиражи произведений — где весьма искусно разыграна не только заданная тема, но и заданная психология — к малоизвестным и как бы случайным книгам, неорденоносные авторы каковых оказались органически неспособными мыслить и чувствовать только по директивам ЦК, а потому срывались, падали и погибали, зачастую не успевши расцвестъ. Следовательно, будущему литературоведу придется искать характерное в случайном, потому что это случайное, прорвавшись через все преграды, и является подлинно характерным для глубинного сознания истинного художника.
Итак, мы видим, что объективная история советской литературы ни в коем случае не будет историей ее развития или роста. Отдельные зигзаги не меняют дела. Гадать о том, чем кончится эта падающая кривая, мудрено. Перспектив к возрождению советского искусства пока не видно. Теперешняя советская литература не только окончательно пленена, но и прекрасно выдрессирована своим усатым укротителем, а потому:
И днем, и ночью кот ученыйВсё ходит по цепи кругом.Идет направо — песнь заводит,Налево — сказку говорит…
Но слушать эти новые песни и сказки год от году становится всё скучнее. Уж очень они все прозаично-героические, и не чувствуешь за ними ни русского духа, ни Пушкина, ни лукоморья, ни даже самого кота, лишь время от времени ясно слышится позвякивание, конечно, не золотой и не сказочной, а просто рабской цепи.
В ПРЕДГОРЬЯХ
Для того, чтобы говорить о «Перевале», необходимо снова вернуться к первому десятилетию советской литературы, к ее «золотому веку», но «золотым» является он, разумеется, не по качеству своей литературной продукции, а лишь по той относительной, но всё же, по сравнению с тридцатыми и сороковыми годами, весьма широкой свободе печатного слова.