Михаил Дунаев - Вера в горниле Сомнений. Православие и русская литература в XVII-XX вв.
Маяковский ищет опоры в Ленине, потому что тот неотделим от революции, и в ней обрёл своё бессмертие.
Не должно оставить вне внимания признание самого поэта: в революции и Ленине берёт начало именно новая вера:
Яв Ленинемира веруславлюи веру мою.
Это признание, сделанное в начале 1920 года было развёрнуто в поэме "Владимир Ильич Ленин" (1924), несущей в себе основные принципы идеологического осмысления образа Ленина в советской литературе.
Ленин у Маяковского как бы устанавливает таинства новой веры. Именно у тела мёртвого, но "вечно живого" Ленина совершает особое классовое «причащение» поэт:
Я счастлив,что яэтой силы частица,что общиедаже слёзы из глаз.Сильнееи чищенельзя причаститьсявеликому чувствупо имени —класс!
А ещё прежде Ленин по-новому «крестил» старую Русь:
Не святой уже —другой,земной Владимиркрестит насжелезом и огнём декретов.
Поэтому именно к Ленину обратился поэт со своею «молитвой», о чём поведал в стихотворении "Разговор с товарищем Лениным" (1929). И молитва эта особая: приветствие, рапорт, доклад. Но этот доклад "радостью высвеченного" (в "молитвенном сиянии"?) человека совершается "по душе". О чём?
Товарищ Ленин,работа адоваябудетсделанаи делается уже.
Вот проговорился!
Основная часть молитвы-доклада наполнена жалобами на "разную дрянь", на многих "разных мерзавцев", отбившихся от рук и переполнивших "нашу землю".
Главный враг Маяковского проглядывается ясно: это зародившаяся номенклатура, верно берущая господство над жизнью.
Тем, кто паразитирует на какой-либо идее, всегда только помехою становятся люди, этой идее искренне приверженные, и они их уничтожают. Маяковскому было уготовано стать жертвой. Он был обречён внутренне. Он был обречён и внешней страшной правдой революции. А кто успеет первым поставить "точку пули" — дело случая.
В конце 20-х годов в политической жизни страны произошли сущностные изменения: с победой Сталина над большевистской ленинской верхушкой партии (уже отстранённая от власти, она скоро будет уничтожена физически) медленно, но верно воцарялась новая сила, и ей органически чужд был внутренний революционный романтизм, порывы, иллюзии, которые вдохновляли Маяковского. Он был обречён.
Он отринул Бога, и не было у него самой возможности теперь осознать в себе образ Его. Поэтому так важно было утвердить свою самость на чём-то ином. А революция всё больше оборачивалась «дрянью». Ему так хотелось думать, что это всё издержки, пена, отступление от истинной сути, а не выражение её, что надо лишь усерднее бороться с ошибками, толкать на нужный путь, воевать, бичевать… И одна за одной пошли гневные филиппики против бюрократии, против зарождающейся номенклатуры, их не счесть, и все весьма недостаточны качеством. А другую половину его произведений составляет агитпроп, поучения, наставления, заклинания, призывания побед в революционной борьбе. Он пишет всё это, "становясь на горло собственной песне". И как, должно быть, самому ему противно было всё это писать…
Наступать на горло поэзии смертельно опасно не только для поэзии, но и для самого поэта. Тяга к небытию, звучавшая в стихах Маяковского ещё до революции, теперь не могла не усугубиться. Одновременно же бунтует в человеке и тяга к жизни. И к бессмертию. Столкновение таких разнонаправленных тяготений — мучительно и трагично.
Вероятно, какое-то подсознательное ощущение заставляло поэта соединять с восторгами от революции тревожное чувство: что-то в ней укрывается опасное для неё же самой.
Маяковский воспел революцию в поэме "Хорошо!", но он же, о чём сам свидетельствовал, сочинял и противоположное — поэму «Плохо». Против тех, кто мешал служить революции. Однако от этой поэмы не осталось никаких следов.
Понимал ли сам Маяковский поэтическую ущербность своего дела? Ощущал — несомненно.
Неслышным ужасом веет от его признания себе и всем в "Разговоре с фининспектором о поэзии" (1926). Среди слабо сделанных стихов вдруг блеснула поэзия неподдельная:
Всё меньше любится,всё меньше дерзается,и лоб мойвремяс разбега крушит.Приходитстрашнейшая из амортизации —амортизациясердца и души.
Напомним, как Достоевский представлял себе этапы деградации человека, отвращающегося от Бога. Ересь — безбожие — безнравственность — атеизм и троглодитство. Судьба Маяковского неплохая к тому иллюстрация.
К Богу-Творцу он обращался теперь с бесцеремонной снисходительностью, глумился и над Церковью. Он пишет множество достаточно гнусных агиток, оскорбляя тем уже не Бога ("Бог поругаем не бывает"), но саму поэзию.
И это определило тот жестокий крах, к которому поэт двигался упорно всю свою жизнь.
4
Если Маяковскому поначалу мнилось, будто в происходящем он всё постиг и умом превзошёл ("Моя революция"… и прочее), то Есенину это давалось с трудом:
… я в сплошном дыму,В развороченном бурей бытеС того и мучаюсь, что не пойму —Куда несёт нас рок событий
(3,58).
Так, уже после всех главных потрясений, в 1924 году он писал.
Одно время ему, правда, казалось, что он нечто понимает. А понимал он то, что «понимают» все несильные умом и безнадежные в своём смятении люди: жизнь бессмысленна. Это то самое греховное состояние, которое называется унынием и об опасности которого так настойчиво и много предупреждали все Святые Отцы. Трудно так жить, а когда вокруг всё устремлено к хаосу — тем труднее. Есенин являл собою отчасти вариант классического типа "лишнего человека", не знающего своего жизненного предназначения. Конечно, легко остановиться на том, что жизнь — обман и бессмыслица. Одоление такого состояния требует внутренних усилий.
Есенин пытался вырваться, осмыслить революцию — осмыслить религиозно. Появляются: «Пришествие» (1917), «Преображение» (1917), «Инония» (1918), "Сельский часослов" (1918), "Иорданская голубица" (1918), «Кантата» (1918), "Небесный барабанщик" (1918), «Пантократор» (1919), «Сорокоуст» (1920). Но он скоро забрёл в тупик. Религиозность Есенина превращалась в литературщину, в нагромождение и смешение образов библейских, церковных и бытовых.
Конечно, надежда всегда теплится в душе, порой прорывается стихом. Но питаться им нечем, этим надежде и радости. Поэтому обращаясь к Пантократору поэт, как бы подводя итог всем своим раздумьям над революцией, выкрикнул:
Тысячи лет те же звёзды славятся,Тем же мёдом струится плоть.Не молиться тебе, а лаятьсяНаучил Ты меня, Господь.
Поэт на какое-то недолгое время прозревает в революции пришествие Сына Божия, и для человека это как новое причащение. Недаром звучат здесь слова из молитвы перед причастием. Однако в отличие от Блока Есенин видит Христа, несущего Свой крест в одиночестве. Привязанный к своей давней системе образности, Есенин и в отображении революции прибегнул к тем же выработанным приёмам: восприятия мира и событий через реалии крестьянского быта.
По сути, Есенин даёт осмысление революции не христианское, а с точки зрения некоей "новой религии", не вполне определённой из-за сумбура в понятиях самого поэта. Так, появляется в стихах даже идея Третьего Завета. Эту идею Есенин, несомненно, перенял от Мережковского, с которым был некоторое время в общении, но вряд ли осмыслил её глубоко. Он более бредил сказочными мечтами о будущем вселенском благоденствии, путь к которому должно указать искусство.
Близкая к тому же соблазну есенинская идея Нового Назарета облеклась в новый образ — страны Инонии (своего рода подделка под народную утопию рая на земле). Создавая образ Инонии, Есенин был во власти собственных псевдо-библейских представлений. Известно, что именно в тот период он вчитывался в Библию, в разговорах часто её цитировал, а поэму об Инонии выпустил с предерзостным посвящением: Пророку Иеремии. Мечтая об Инонии, поэт предаёт проклятию все прежние идеалы Руси. Утверждая религию новую, Есенин по отношению к прежней вере доходит до страшных кощунств.
Вл. Ходасевич был точен в своём выводе: "Есенин в «Инонии» отказался от христианства вообще, не только от "исторического", а то, что свою истину он продолжал именовать Иисусом, только "без креста и мук", — с христианской точки зрения было наиболее кощунственно".