Поль де Ман - Слепота и прозрение
Следовательно, критика Пуле будет организована вокруг такого момента или вокруг цепочки подобных моментов. Его методологическая уверенность основывается на возможности построения и обоснования некоей модели, которая заключила бы все произведение в относительно узкое пространство когерентного критического дискурса, исходящего из первоначальной ситуации и продвигающегося через многие перипетии и открытия к выводу о собственной удовлетворительности — в силу оформленности. Эта дискурсивная линия не прослеживает ни жизненный путь автора, ни хронологический порядок его работ; в некоторых книгах Пуле придерживается хронологического порядка традиционного описания истории литературы и извлекает из него определенную пользу, однако от этого порядка вполне можно отказаться без того, чтобы было упущено что-то существенное[73]. Критический дискурс не указывает ни на что внешнее по отношению к произведению и строится на совокупности текстов автора, представленных в панорамной перспективе. Он артикулируется, однако, вокруг множества центров, без которых он не способен обрести какую-либо форму. Фабула такого дискурса почти всегда подчинена единому по форме образцу, который не исключает индивидуальных или групповых вариаций, однако определяет, в силу своего единства, литературное сознание как отличное от других форм сознания.
На основе единой формы различные критические дискурсы организуются в терминах драматических событий: переломов, повторений, поворотов вспять и развязок, каждый из которых соответствует особому moment de passage. Первоначальное cogito есть один из этих моментов. За ним следуют ряды подобных ему событий, которые в ситуациях различной степени сложности сопоставимы с первоначальным импульсом. Читатели Пуле знакомы с эффектом рикошета, когда действие, неожиданно изменив свое направление, превращает самый безвыходный тупик в дорогу к надежде или наоборот. В исследовании, посвященном Бенджамену Констану, его нигилизм описывается настолько убедительно, что, кажется, нет такой силы, которая смогла бы вырвать его из прострации. Однако несколькими страницами ниже мы узнаем о моменте, «наступавшем время от времени и позволявшем ему полностью порвать со своей предыдущей жизнью». Оказывается, что у Констана есть возможность радикального перелома, который необъясним, поскольку в нем проступает самая сущность разрыва, но который способен изменить самую безысходную ситуацию. «Мы можем сказать, что каждый человек несет в себе возможность изменить свою судьбу бесчисленное количество раз»[74], после чего Констан обнаруживает, что он «вдруг стал неожиданно активен и его страстно интересует не только то, что привлекает его внимание в настоящий момент, но и все, что живет своей жизнью по соседству с его собственной персоной». За изменением, произошедшим случайно, последовало пробуждение сознания, отображающего чудесную природу этого события. К тому же, в новый moment de passage «его мысль перешла от отрицания к утверждению, от нет к да»[75]. Затем последовал период чрезвычайной литературной продуктивности, пока, в этом особом случае, окончательный перелом не вернул его к начальному состоянию подавленного безразличия. Весь маршрут представляет собой последовательность моментов, каждый из которых полностью перечеркивает все предыдущее. Критик все же способен выстроить и покрыть весь этот маршрут, придерживаясь воображаемой временной нити своих дискретных в дискурсе, но следующих одно за другим состояний сознания, соединенных вместе множеством moment de passage, каждый из которых ведет от одного состояния к другому.
Временная структура этого процесса становится особенно ясной в текстах о Марселе Прусте. В ряде исследований на протяжении нескольких лет Пуле все ближе и ближе подходит к определению движения прустовской мысли. Развитие статей (как и развитие самого Пруста) представляет собой последовательность изменений взгляда романиста на время. В начале Пруст, зараженный бесплодностью своего сознания, обращается к прошлому в надежде найти в нем твердую почву и естественную связь с миром. Окажись этот запрос к осевшему в памяти прошлому удовлетворен, он был бы способен обратить прошлое в мощную основу своего существования. Однако вскоре оказывается, что это не так, и с этим связано первое изменение. Сила памяти неспособна воскресить существовавшие в действительности ситуации или чувства, память является конститутивным актом мышления, связанного с собственным настоящим и ориентированного на будущее собственного развития. Прошлое вторгается только как чисто формальный элемент, как отношение или средство, которое может быть использовано скорее в силу его отличия и отстраненности, чем близости и родства. Если память позволяет нам входить в связь с прошлым, то это не потому, что прошлое действительно в качестве источника настоящего, в качестве непрерывности времен, которая забылась и которую мы вновь должны постичь; воспоминание не увлекает нас потоком времени; напротив, воспоминание есть умышленное действие, устанавливающее отношение между двумя различными временными точками, между которыми не существует отношения непрерывности. Воспоминание не является временным действием, оно есть действие, позволяющее сознанию «отыскать подступ ко времени»[76] и вместе с тем преодолеть время. Такое преодоление, или трансценденция, ведет к отторжению всего, что предшествовало моменту припоминания как вводящему в заблуждение и бесплодному в его иллюзорном отношении к настоящему. Субъект, способный создать независимые от прошлого опыта отношения, приобщается к энергии изобретения. Изначально отправной точкой был момент тревоги и неуверенности, поскольку было утрачено чувство опоры на прошлое; теперь же отправная точка освободилась от груза обманчивости, тяжесть которого и породила ее, и стала моментом творчества par excellance, источником поэтического воображения Пруста, равно как и центром критического повествования, посредством которого Пуле посвящает нас в перипетии этого творения. Критический дискурс обращается вокруг центрального утверждения: «вновь открытое время есть время преодоленное».
Трансценденция времени может стать позитивной силой, только если она способна заново войти во временной поток. Она освободила себя, отторгнув прошлое, но теперь этот отрицательный момент должен смениться ориентированностью на будущее, которое порождает новую устойчивость, совершенно отличную от непрерывности и бергсонианской длительности памяти. В книге, озаглавленной «Le Point de depart»[77], первичность креативного момента по отношению к прошлому, перенесенная на историю литературы, получает особое свойство — выраженную направленность на будущее литературного произведения. В статье 1949 года такая направленность совершенно отсутствует, там о романе Пруста говорится как о «не имеющем длительности» и «преодолевающем длительность ретроспективной экзистенции». Тогда как в статье 1968 года: «в литературном произведении. раскрывается, каким образом оно само переходит от преходящей временности, т. е. последовательности отдельных событий, слагающихся в повествование, к временности структурной, т. е. последовательному связыванию, объединяющему различные части.» «Время произведения искусства есть тот самый момент, когда оно от бесформенности и текучести переходит к оформленному и устойчивому состоянию»[78]. По сути, мы должны засвидетельствовать появление нового moment de passage[79], который еще раз переворачивает перспективу. Вначале говорилось об обманчивой власти прошлого над настоящим и будущим; это состояние сменилось открытием того, что действительная поэтическая сила заложена в преодолевающем время моменте: «Нам дано не время, а момент. С ним нам предстоит совершить время». Но поскольку момент потом реинтегрируется во времени, мы, по сути, оказываемся перед темпоральной активностью, основывающейся не на памяти, но на силе сознания, порождающей будущее. Таким образом, исследование 1968 года полностью опровергает статью 1949 года. На место обращенности в прошлое приходит столь же страстно выраженная обращенность в будущее, которому еще предстоит испытать разочарование в себе самом, найти свою собственную стратегию и обрести собственное, пробное, разрешение. Нельзя сказать, что эти два текста каким-то образом противоречивы. В них не устанавливается шкала ценностей и не вырабатывается норматив высказываний о предполагаемой приоритетности будущего над прошлым. Их значимость обретается в движении, порождаемом их диалектическим взаимодействием. Утверждение будущепорождающего времени, допускающего длительность, конечно же, есть само по себе важное положение, однако утверждаемое в нем менее значимо, чем то, что в нем репрезентировано: еще один moment de passage, допускающий новый эпизод в нескончаемом повествовании литературной инвенции.