Бенедикт Сарнов - Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.
Вот так же и зощенковские герои твердят на каждом шагу, что Пушкин принадлежит им, что он — их законное достояние. И делают вид, что презирают тех, кому Пушкин не нужен. Они играют в читателей и почитателей Пушкина совершенно так же, как киплинговские бандерлоги играют в людей. Но что такое Пушкин, на что он может сгодиться, к чему его можно приспособить — все это они представляют себе крайне своеобразно:
...гипсовый бюст великого поэта установлен в конторе жакта, что, в свою очередь, пусть напоминает неаккуратным плательщикам о невзносе квартплаты.
И к пушкинским стихам они относятся совершенно так же, как киплинговские бандерлоги к тем кускам штукатурки, обломкам, ошметкам каких-то давным-давно разрушенных временем сооружений, истинное назначение которых было им неизвестно:
Некоторые, например, уважают Пушкина даже за его мелкие стихотворения. Но я бы лично этого не сказал. Мелкое стихотворение — оно и есть, как говорится, мелкое и не совсем крупное произведение. Не то чтобы его может каждый сочинять, но, как говорится, посмотришь на него, а там решительно нет ничего такого уж слишком, что ли, оригинального и художественного. Например, представьте себе набор таких, я бы сказал, простых и маловысокохудожественных слов:
Вот бегает дворовый мальчик,В салазки Жучку посадив...Шалун уж заморозил пальчик...
(Голос с места. Это «Евгений Онегин»... Это — не мелкое стихотворение.)
— Разве? А мы в детстве проходили это как отдельное стихотворение... Вообще я так скажу: для детей это очень интересный поэт. И в свое время там у них он, может быть, даже был попросту детский поэт. А до нас, может быть, дошел уже несколько в другом виде.
Может показаться, что аудитория ориентируется в пушкинском наследии гораздо лучше, чем докладчик. Но впечатление это обманчиво. Докладчика прерывают лишь в тех случаях, когда он порет какую-нибудь чисто фактическую чушь: скажем, Наталью Николаевну называет Тамарой или приписывает Пушкину строки Лермонтова. Однако утверждение докладчика, будто строки «Вот бегает дворовый мальчик» и т. д. — «маловысокохудожественные», никакого отпора не вызывает. Не оспаривается также идиотское предположение, будто Пушкин «там у них, может быть, даже был попросту детский поэт». Нет, эта аудитория мало чем отличается от докладчика. Разве только тем, что кое-кто из сидящих в зале знает, от какой части здания отвалился тот или иной кусок штукатурки («Это „Евгений Онегин“... Это — не мелкое стихотворение»). Но с какой целью было выстроено когда-то это огромное здание, каково его назначение, как им пользоваться — об этом они и понятия не имеют. Недаром рассказ завершается такой красноречивой ремаркой:
Итак, заканчивая свой доклад о гениальном поэте, я хочу отметить, что после торжественной части будет художественный концерт.
(Одобрительные аплодисменты. Все встают и идут в буфет.)
Ремарка обнажает суть: и докладчику, и аудитории Пушкин равно безразличен. Он им всем до лампочки. По каким-то (по-видимому, для них очень важным) причинам они вынуждены притворяться, делать вид, что находятся под обаянием его «нестерпимого гения».
А вот интересно: что сказали бы о Пушкине дети новой России (положим, даже самые чуткие и образованные из них), если бы эта необходимость притворяться вдруг отпала?
ПЛЕМЯ МЛАДОЕ, НЕЗНАКОМОЕ
(Продолжение)
Небольшая изящная книжечка. На обложке — бородатый зэк в арестантском треухе, ватнике, ватных брюках, брезентовых рукавицах и валенках, а рядом, кажется даже рука об руку с ним, — стройный вертлявый Пушкин в блестящем цилиндре, лайковых перчатках, с тросточкой.
Книжка называется — «Прогулки с Пушкиным». На титуле — имя автора — Абрам Терц. А на последней странице значится: «1966–1968. Дубровлаг».
Вот где была написана эта книга. Вот почему на человеке, изображенном рядом с Пушкиным, лагерная одежда.
Автор гулял с Пушкиным не по Невскому и не по Пляс Пигаль, а совсем по другим местам, хотя и не столь отдаленным, как Колыма, но все же достаточно суровым.
Когда листаешь этот изящный томик, то и дело приходит на ум сомнение, которое лучше всего выразить привычной пушкинской формулой: «Уж не пародия ли он?»
То и дело натыкаешься там на рассуждения, невольно заставляющие вспомнить зощенковского докладчика:
...Ну а все-таки, положа руку на сердце, дала или не дала? был грех или зря погорячился этот Пушкин?
Но это еще даже не так бьет в глаза. Попадаются там у него пассажи и более пародийные:
Еще Ломоносов настаивал: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан!»
Что это, если не пародия?
Хотя, с другой стороны, черт его знает! Может, и не пародия! Может, это он дает нам понять, что истинным основоположником «социалистического классицизма» и этой осточертевшей, в зубах навязшей «гражданственности», о которой десятилетиями долбили нам газетные передовицы, должен считаться не Некрасов, а именно Ломоносов, с его одами во славу русского оружия и рифмованными рассуждениями о пользе стекла... Да, «Абрам Терц» — это, конечно, маска. Но маска, которая то плотнее надвигается, так что из-за нее совсем не видать того, кто эту маску на себя напялил, то она чуть сдвигается на сторону, и в щелочки-прорези хитро ухмыляются живые, острые глаза Андрея Донатовича Синявского. А то и вовсе маска (по забывчивости или с заведомым умыслом) откладывается в сторону, и перед нами в натуре является сам автор — таков, каков он есть.
Старый лагерник мне рассказывал, что, чуя свою статью, Пушкин всегда имел при себе два нагана. Рискованные натуры довольно предусмотрительны: бесшабашные в жизни, они суеверны в судьбе.
Несмотря на раздоры и меры предосторожности, у Пушкина было чувство локтя с судьбой, освобождающее от страха, страдания и суеты. «Воля» и «доля» рифмуются у него как синонимы.
Уже по одной только этой цитате видно, что Абрам Терц и Андрей Донатович Синявский находятся друг с другом в весьма сложных отношениях. Здесь не место выяснять природу этих отношений и устанавливать степень их близости. Достаточно отметить, что эти два лица отнюдь не тождественны друг другу. Следовательно, все, что я буду говорить про Абрама Терца, можно и не относить к Андрею Синявскому. Хотя маска маской, но невозможно все же представить, чтобы человек, заплативший за свое право написать эту книгу семью годами лагеря, хотя бы отчасти не выразил в ней подлинное свое отношение к предмету.
Как же относится к Пушкину русский человек последней трети XX века, не скованный никакими условностями, не боящийся быть откровенным с самим собой и с нами, читателями?
Позволительно спросить, усомниться: да так ли уж велик ваш Пушкин, и чем, в самом деле, он знаменит за вычетом десятка-другого ловко скроенных пьес, про которые ничего не скажешь, кроме того, что они ловко сшиты?
Что это? Неужто он всерьез считает, что полуторастолетняя слава Пушкина — всего-навсего печальное недоразумение? Неужто он не признает за автором «Евгения Онегина» и «Медного всадника» так-таки уж решительно никаких достоинств?
Нет, по крайней мере, одно несомненное достоинство Пушкина он готов признать весьма охотно и без каких бы то ни было оговорок.
...ни с чем, ни с кем не сравнимые реверансы и повороты, быстрота, натиск, прыгучесть, умение гарцевать, галопировать, брать препятствия, делать шпагат и то стягивать, то растягивать стих по требованию, по примеру курбетов, о которых он рассказывает с таким вхождением в роль, что строфа-балерина становится рекомендацией автора заодно с танцевальным искусством Истоминой:
...Она,Одной ногой касаясь пола,Другою медленно кружит,И вдруг прыжок, и вдруг летит,Летит, как пух от уст Эола;То стан совьет, то разовьетИ быстрой ножкой ножку бьет.
Да, тут Пушкин действительно не имеет равных. Пожалуй, можно даже признать, что тут, в области, так сказать, чистой формы, он прямо-таки виртуоз.
Зато в сфере содержания...
...по совести говоря, ну какой он мыслитель!
...Больше ничегоНе выжмешь из рассказа моего, —
резюмировал сам Пушкин это отсутствие в его сочинении чего-то большего, чем изящно и со вкусом рассказанный анекдот, способный нас позабавить.
Все эти шпильки, все эти булавочные уколы, нацеленные в бедного классика, можно бы, конечно, и не принимать в расчет. Но Терц одними булавочными уколами не ограничивается. Он строит целую концепцию. И строит ее не на пустом месте. Свои утверждения он то и дело пытается — и небезуспешно — подтвердить анализом. Он не просто роняет обвинения, уничижительные замечания, попреки. Он доказывает. Остроумно, весело, порой с истинным блеском старается он доказать, что все творчество Пушкина имеет отчетливо выраженный «характер небрежной эскизности и мелькания по верхам».