Михаил Дунаев - Вера в горниле Сомнений. Православие и русская литература в XVII-XX вв.
За внешним увидеть внутреннее, подлинное — вот цель Шмелёва. Но у него нет в таком стремлении символистского тяготения к мистической тайне. Он хочет вызнать земное, но не обманчиво-поверхностное, а глубинно-сущностное.
И это обусловило такую самобытную черту произведений писателя, как сочетание трезвого, порою сурового бытовизма со своеобразной идеализацией действительности. Идеализация у Шмелёва — это нахождение "укрытой красоты" даже среди "гримас жизни". Своеобразие её и в том, что она никогда не выходит у писателя за рамки чисто бытового изображения действительности.
Шмелёв воспринимался всегда как крепкий бытовик. Однако быт не являлся для Шмелёва самоцелью. "Но как бы я ни взлетел, а не оторвусь от земли… везде стараюсь болеющее в душе тащить через осязаемые, видимые, простые и близкие формы… Отсюда через «быт», через бытие типичное, родное. Конечно, я не ищу быт как только быт… Солнце я люблю — ну и предпочту везде его отражение, пусть даже в луже от лошадей, чем в гастрономической трапезе. Ибо лужа может быть искусством, а трапеза никогда. Но, конечно, лужу я не потащу, как только лужу, через свою душу" — так сам он выразил важнейший принцип своего реализма.
Самые мрачные стороны действительности нередко отображались Шмелёвым совсем иначе, нежели многими его современниками. Даже в смерти писатель не видит ни особого трагизма, ни роковой тайны. Смерть, как она изображается, например, в повести «Росстани» (1913), лишена мистического ореола, она закономерна и необходима в общем круговороте жизни, и поэтому похоронный хор в финале повести "сбивается на песню": "И было похоже в солнечной роще, что это не последние проводы, а праздничный гомон деревенского крестного хода".
Отмеченная особенность творчества Шмелёва нашла своё отражение и в его концепции человека, и в концепции народной жизни.
Современники порой обвиняли писателя в слащавости, излишней сентиментальности. Но ещё раз отметим, что Шмелёв не избегал мрачных и жестоких сторон действительности, он просто всегда отдавал предпочтение радостному и светлому в жизни. Вера в человека, любовь к нему заставляют писателя взглянуть с сочувствием даже на «звероподобного» Культяпкина, замоскворецкого купца ("Лихорадка"), вечный предмет для социального обличения в передовой литературе: "И они страдают. И в них живая душа, которая может подыматься!"
Однако сказанное мало что разъясняет в творчестве Шмелёва. Это видимость на поверхности. Что же в основе?
Каково духовное мировидение писателя?
Вспомним в «Детстве» Горького: Алёша, показав язык деду, выслушивает предупреждение бабушки: Бог прикажет ангелам Своим, чтобы дед высек внука за такую провинность. Бог здесь — как источник наказания, позволяющий в страхе держать человека.
У Шмелёва герой "Лета Господня" (1927–1944), семилетний Ваня, плюнул на дворника Гришку — молодого охальника и пустобрёха, грубого, глупого, постоянно готового на всякую пакость. А старый плотник Горкин (образ, кажется, не оценённый ещё вполне, слишком поразительна его духовная красота), мудрый Горкин говорит мальчику:
" — А вот зачем ты на Гришу намедни заплевался?… И у него тоже Ангел есть, Григорий Богослов, а ты… За каждым Ангел стоит, как можно… на него плюнул — на Ангела плюнул!
На Ангела?!. Я это знал, забыл. Я смотрю на образ Архистратига Михаила: весь в серебре, а за ним крылатые воины и копья. Это всё Ангелы, и за каждым стоят они, и за Гришкой тоже, которого все называют охальником.
— И за Гришкой?…
— А как же, и он образ-подобие, а ты плюёшься. А ты вот как: осерчал на кого — сейчас и погляди за него, позадь, и вспомнишь: стоит за ним! И обойдёшься. Хошь царь, хошь вот я, плотник… одинако, при каждом Ангел. Так прабабушка твоя Устинья Васильевна наставляла, святой человек. За тобой Иван Богослов стоит… вот, думает, какого плевальщика Господь мне препоручил! — нешто ему приятно? Чего оглядываешься… боишься?
Стыдно ему открыться, почему я оглядываюсь.
— Так вот всё и оглядывайся, и хороший будешь. И каждому Ангелу день положён, славословить чтобы… вот человек и именинник, и ему почёт-уважение, по Ангелу. Придёт Григорий Богослов — и Гриша именинник будет, и ему уважение, по Ангелу. А завтра моему: "Небесных Воинств Архистратизи… Начальницы Высших Сил бесплотных…" — поётся так. С мечом пишется, на Святых Вратах, и рай стерегёт, — всё мой Ангел. В рай впустит ли? Это как заслужу. Там не по знакомству, а заслужи. А ты плюёшься…"
Нет, не о наказании ведёт речь старик, не грозит Божиим гневом, не дедову порку обещает: он указывает на внутренний духовный смысл происходящего (в форме, доступной детскому сознанию). Он учит за внешним, обыденно-бытовым, узнавать божественное — великое и таинственно-непостижимое, но и в чём-то понятное даже детскому уму.
Вот где исток своеобразного мировидения Шмелёва: за гримасами жизни он в детстве научен, он с детства навыкнул прозревать сущностное, духовное, и — не поверхностное, но внутреннее.
Горкин обращает внутренний взор человека не к страху наказания, но к совести, заставляя через духовное переживание своей вины очистить душу, придти к покаянию. Покаяние выражается конечно, детски-обыденно: мальчик просит прощения у оплеванного им Гришки. Но он пришёл к нему через серьёзное одоление себя, своей страсти (детской, но для него сильной), своего греха.
И эта его победа над собою рождает незримо: доброе движение в душе грубого парня:
"Он смотрит на меня, и лицо у него какое-то другое, будто он думает о чём-то грустном.
— Эна ты про чего… а я и думать забыл… — говорит он раздумчиво и улыбается ласково. — Вот, годи… снегу навалит, сваляем с тобой такую ба-бу… во всей-то сбруе!..
Я бегу-топочу по лестнице, и мне хорошо, легко".
Стяжи дух мирен…
И всё в привычно-бытовом… Шмелёв же — бытовик. Но где, у кого мы увидим: в вознёсшемся над бытом — такую высоту духовную? Шмелёв получил дар узнавать именно духовные движения в человеке.
И ещё одно: здесь незабываемое описание у Шмелева — описание вездеприсутствия Божия. В повести оно вошло тогда же в душу мальчика Вани и незримо там пребыло, вне сознания пребыло, но в свой срок явило себя чудом, — неразрывное с душой знание: Бог — всюду, и с Ним — всё одолеется. Это вошло в него, во всё естество человека (в дни особого духовного переживания близости Божией) в дни Страстной седмицы.
"Кажется мне, что на нашем дворе Христос. И в коровнике, и в конюшнях, и на погребице, и везде. В чёрном крестике от моей свечки — пришёл Христос. И всё — для Него, что делаем. Двор чисто выметен, и все уголки подчищены, и под навесом даже, где был навоз. Необыкновенные эти дни — Страстные, Христовы дни. Мне теперь ничего не страшно: прохожу тёмным сенями — и ничего, потому что везде Христос".
"Аще бо и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко Ты со мной ecu, жезл Твой и палица Твоя, та мя утешиста" (Пс. 22, 4).
Пройдёт время, детские страхи покажутся смешными. Но покато они переживаются истинно, и их одолевает чувство: Бог рядом. Пройдёт время, но неизбывным останется вошедшее в глубину души знание: с Богом одолеется всё. Придут иные страхи, придётся идти посреде сени смертныя, но поможет то, что вошло в душу в тёмных сенях отцовского дома, в самой обыденной, в приземлённо-бытовой привычной обстановке детских лет, в коровнике и под навесом, где вычищен навоз, поможет вошедшее в душу знание: ничего не страшно, потому что везде — Христос.
И вот это стало и той темой, к овладению которой писатель шёл долгим путём, сбивался, искал, увлекался ложными вехами на неверных дорогах, но всё же выбирался к истине упорно и достиг того, о чём позднее сказал И.А. Ильин, много писавший о творчестве своего друга: "…В произведениях Шмелёва дело идёт не более и не менее, как о человеческой судьбе, о жизни и смерти, о последних основах и тайнах земного бытия, о священных предметах; и притом — не о судьбе других людей или описываемых персонажей, а о собственной судьбе самого читателя… "
Не сразу это пришло.
2
В романе "История любовная" (1926–1927) Шмелёв, вспоминая раннюю юность свою, поведал, как вошло в него ощущение некоей двойственности жизни. Нет сомнения, что главный герой романа здесь не совпадает с автором вполне (в том закон искусства), но опытом автор наделил его своим, и таким образом рассказал о себе. Рассказал, как в ранней юности, переживая первые любовные томления, он вдруг ясно постиг совершенно новое для себя:
"…Я особенно глубоко почувствовал, ‹…› что есть две силы: добро и зло, чистота и грех, — две жизни! Чистота и — грязь… что разлиты они в людях, и люди блуждают в них".
Земное властно вошло и смешалось с небесным. И пошли гримасы… Так он впервые явственно ощутил действие первородного греха в своей жизни. Это потом станет его болью, главным вопросом бытия, творчества: что в этом раздвоении истинное, и что — ложь? Гримас у жизни слишком много, но — укрыта ли под ними красота?