Владимир Мартынов - Зона opus posth, или Рождение новой реальности
Таким образом, можно сказать, что язык есть упорядоченное бытие представлений, а поскольку «в классическую эпоху все дано лишь через представление», то практически это означает, что все дано лишь через язык. В эпоху господствующего положения языка музыка тоже становится языком. Именно с этого момента мы можем говорить о языке музыки, о музыкальном языке и о музыке как о «языке чувств». Представление о музыке как о языке столь прочно укоренилось в восприятии людей, что многие до сих пор уверены в том, что музыка всегда была, есть и будет языком, передающим «чувства и мысли человека», и что она просто не может быть ничем другим. Однако если подойти к представлению о музыке как о языке более ответственно и строго, то мы должны будем признать, что это представление в полной мере может быть приложено только к одному определенному типу музыки, а именно к opus–музыке, пришедшей на смену музыке res facta. Если мы попытаемся приложить понятие языка к музыке res facta, то, без сомнения, обнаружим, что природа этой музыки противится подведению себя под такое определение. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить, что язык есть явление строго линейное, ибо звуки, образующие его, могут артикулироваться только поодиночке, разворачиваясь в последовательность, не допускающую никаких звуковых, а стало быть, и смысловых одновременностей. Сутью же музыки res facta является как раз контрапункт, т. е. одновременное существование звуковых линий и одновременное существование смыслов, а это значит, что природа музыки res facta принципиально отлична от природы языка. Музыка res facta — это, скорее, некая геометрия звуков, а каждое конкретное произведение музыки res facta — это доказательство неких божественных или космических теорем. Но здесь возникает вопрос: как совместить только что сказанное с тем, что говорилось ранее о божественном и космическом языке, воспроизводимом в музыке res facta? И почему то, что прежде мы называли языком, теперь стали называть решением геометрических теорем; а под собственно языком начали подразумевать нечто отличное от божественного и космического языка? Для ответа на эти вопросы нужно по мере возможности несколько уточнить само понятие языка, а также коснуться проблемы слова. Нужно выяснить, чем отличаются слова человеческого языка, т. е. слова того языка, на котором мы сейчас разговариваем, от того Слова, Которое было в начале, Которое было у Бога и через Которое все начало быть.
Не вдаваясь в обсуждение связанных с этой проблемой богословских вопросов, отметим лишь один момент, лежащий на поверхности. То Слово, Которое было в начале и Которое было у Бога, отличается от слов того языка, на котором мы говорим, именно тем, что через Него все начало быть, т. е. в Нем изначально пребывало и продолжает пребывать одновременно все, что имеет место быть. Другими словами, в Божественном Слове дано все сразу, раз и навсегда, и именно такой способностью не обладают слова человеческого языка. В какой–то мере и, разумеется, в совершенно иных масштабах этой способностью обладает человеческая мысль. По словам Кондильяка, если бы ум обладал способностью выражать идеи так, как он их воспринимает, то тогда бы он выражал их все сразу. Но это совершенно невозможно, ибо, как указывал аббат Сикард, мысль является простым действием, а ее высказывание действием последовательным, разлагающим простоту одновременности мысли в многосложность частей временной линии, составляющей суть человеческого языка.
Стало быть, божественный язык принципиально отличен от языка человеческого. То же можно сказать и о языке космическом. Если говорить о божественном и космическом языке именно как о языках, то говорить об этом нужно будет не в связи с тем языком, на котором мы разговариваем, но, скорее, в связи с языком математических формул, геометрических фигур или языком пропорциональных соотношений планетных орбит. Таким образом, сами понятия божественного и космического языка представляют собой не столько понятия, сколько метафоры, пользоваться которыми можно только до поры до времени. Может быть, эти понятия становятся собственно понятиями именно тогда, когда язык начинает занимать господствующее положение и когда все превращается в язык. До этого момента как область божественного, так и область космического остаются недоступны для языка и несовместимы с ним. В этих областях действенными являются не категории грамматики, риторики и диалектики, но категории арифметики, геометрии и астрономии, т. е. в этих областях правит не слово, но число. Именно это имелось в виду, когда мы говорили о том, что музыка res facta представляет собой геометрию звуков и что каждое произведение, относящееся к музыке res facta, следует рассматривать как доказательство неких божественных или космических теорем.
Звуковая субстанция музыки res facta — это не субстанция слова, но субстанция числа, а ее звуковые фигуры — это не фигуры риторики или диалектики, но геометрические фигуры или фигуры, воспроизводящие конфигурации расположения астрономических объектов. Уже в самих основополагающих терминах музыки res facta заложена изначальная математичность и геометричность. Так, буквальное значение слова «контрапункт» раскрывается как «точка против точки» или «звук против звука», и это значит, что в принципе контрапункта музыкальные звуки начинают мыслиться как геометрические точки, образующие определенные конфигурации. Еще более наглядно изначальная математичность природы музыки res facta проступает в термине organum, связанном с древней пифагорейской традицией. Монохорд — инструмент, изобретенный, по преданию, Пифагором и предназначенный для демонстрации консонансов и исчисления интервалов в греческой теории, часто обозначался термином opyava, связанным с делением круга. Таким образом, в слове organum был заложен смысл точно измеренной и инструментально выверенной высоты звука. В практике начального западноевропейского многоголосия голос, приписываемый или присочиняемый к основному голосу, именующемуся vox principalis, получил название vox organalis, что говорит о том, что мелодический рисунок этого голоса вычислялся исходя из параметров основного голоса — vox principalis. В теоретических трактатах того времени vox principalis часто назывался также absoluta cantio. Absoluta cantio — это некое «абсолютное пение», т. е. изначально заданная, канонически обоснованная мелодия, обладающая статусом сакральной модели. В качестве absoluta cantio, как правило, использовалось какое–либо определенное песнопение, принадлежащее к cantus planus, т. е. к сакральному пространству григорианского мелодизма. Vox organalis представлял собой ряд точек–звуков, расположение которых вычислялось исходя из расположения точек–звуков, образующих мелодию absoluta cantio. Именно поэтому совокупность двух мелодических линий — absoluta cantio, или vox principalis, и vox organalis получила название organum, которое можно интерпретировать как «созвучия, полученные в результате вычисления». Таким образом, та пригнанность, о которой мы писали ранее, и при содействии которой присочиняемая мелодическая линия воспроизводит сакральную мелодию, как бы «подгоняясь» к ней, есть не что иное, как вычисленность, или числовая обусловленность, воспроизводящего воспроизводимым. Стало быть, и воспроизведение, и уподобление, являющиеся сущностью музыки res facta, непосредственно связаны с числом, осуществляются через число и по сути дела представляют собой не что иное, как числовые соотношения и последовательности пропорций.
Именно эта математичность и геометричность музыки res facta на рубеже XVI–XVII веков начинает восприниматься как нечто негативное. Для зачинателей opus–музыки становится абсолютно неприемлемым сам принцип контрапункта, который, по словам Джулио Каччини, уничтожает мысль, не дает расслышать слова, портит стих и раздробляет поэзию. Такое отношение к контрапункту делается возможным потому, что в музыке перестает править число и начинает править слово. Теперь музыка — это «не что иное, как слово, затем ритм и, наконец, уже звук, а вовсе не наоборот»[22]. Но если в музыке правит именно слово, то это значит, что музыка перестает быть областью числовых и геометрических уподоблений и начинает пониматься как язык. Несколькими страницами ранее мы пытались уже заговорить о музыке как о языке. Но тогда нам пришлось прерваться, для того чтобы показать, что понятие языка приложимо только к области opus–музыки и совершенно несовместимо с природой музыки res facta. Теперь мы можем вернуться к прерванному разговору и более внимательно рассмотреть ту абсолютно неповторимую ситуацию, при которой музыка становится «языком сердца», или, говоря по–другому, мы должны будем рассмотреть феномен музыки, превратившейся в язык.
Когда мы говорим о том, что музыка становится языком и что в музыке начинает править слово, то это вовсе не означает того, что мы говорим только о вокальной музыке, которая следует за словом, передавая его эмоционально–психологическое состояние. Это означает, что звуковая субстанция музыки обретает свойства слова, более того, она сама становится неким «музыкальным словом», не нуждающимся уже в словах языка, как это мы можем видеть на примере чисто инструментальной музыки. Подобно слову, звуковая субстанция музыки обретает способность выражать или представлять представления, и отныне выражение превращается в сущность музыки. Несколько перефразируя уже цитированные слова Фуко, можно сказать, что музыка получила задачу и возможность представлять мысль, и отныне смысл ее существования сводится к выражению представлений. Музыка не имеет больше ни иного места, кроме представления, ни иной ценности, как в нем: музыка существует в том пространстве, которое представление может приводить в порядок. Сказанное означает, что, получив задачу и возможность представлять мысль и выражать представления, музыка тем самым обрела содержание, и содержанием этим являются не просто представляемые или выражаемые представления, но то «пространство, которое представление может приводить в порядок», а этим пространством является не что иное, как абсолютное наличие или, вернее, самоналичие, предоставляемое субъектом самому себе. Таким образом, содержание, обретенное музыкой, есть упорядоченное пространство самоналичия, в котором, как сказал бы Хайдеггер, представление представлено или предоставлено вместе с представляющим его «Я».