Василий Щукин - Московские литературные урочища: Симоново Девичье поле Часть 1
Да простит читатель столь обширную выписку, но в данном случае она, как мне кажется, совершенно необходима. На мой взгляд, в настоящее время не существует более совершенного в методологическом отношении и более удачного объяснения органической связи реальной — и материально, и духовно (гуманитарно) осуществляющейся жизни, с одной стороны, устного и «книжного» слоя культурной традиции, с другой, и поэтического образа, с третьей. Пристальный взгляд выдающегося ученого не пренебрег ничем: ни природными, ни физиологическими, ни социальными детерминантами, ни смысловыми и, более того, идеальными, символическими, мифопоэтическими параметрами, зачастую отсылающими нас очень далеко, к метафизическим или даже трансцендентным представлениям. Такова окружающая нас природа, таков человек и таково его творчество.
Настоящая статья содержит в себе обзор некоторых московских литературных урочищ в хронологической последовательности. При этом я попытаюсь ответить на вопрос, почему именно эти, а не какие-либо другие районы, кварталы или уголки города были выбраны устной молвой и творческим воображением художников слова в качестве loci poesiae, в чем заключалась причина их мифотворческой и поэтической потенции.
Симоново
История московских литературных урочищ берет свое начало с момента возникновения полноценной субъективной прозы, то есть с «Бедной Лизы» Н.М. Карамзина (1792). В основе акта создания такого рода повествования лежит подробное описание субъективного переживания, в том числе переживания полюбившихся мест и «милых сердцу» временных фрагментов — пор дня и времен года. Сентиментальную героиню необходимо было поселить в таком месте, которое волновало бы воображение автора и надолго запомнилось бы будущему читателю — нечто подобное деревушке Кларан на берегу Женевского озера, где по воле Жана Жака Руссо суждено было жить нежной Юлии и страстному Сен-Прё.
Карамзин выбрал окрестности Симонова монастыря не случайно: оно было овеяно легендами. Писатель с молодых лет интересовался древней Москвой и читал анонимные «Повести о начале Москвы», написанные во второй половине XVII века, в которых среди различных вариантов расположения сел боярина Кучки было названо и Симоново. Таким образом, это место косвенно связывалось со строительной жертвой, предшествовавшей основанию будущей столицы. Легенды связывали Симоново и с иными важными событиями русской истории. Так, например, считалось, что преподобный Сергий Радонежский, основавший в 1370 году Симонов монастырь, собственноручно вырыл вблизи монастырских стен небольшой пруд, долгое время называвшийся Лисиным. Тут же, совсем неподалеку, были похоронены герои Куликовской битвы — Пересвет и Ослябя, монахи монастыря Святой Троицы. Так это было или не так на самом деле, в сущности, никто не знал, но именно потому это место было овеяно атмосферой повышенной важности, эмоциональности и загадочности; оно источало урок — воздействие могущественных сил исторической судьбы.
Однако историческая память и связанные с нею легенды, которые «хранит» урочище, сами по себе недостаточны. Работе воображения должна прийти на помощь природа — свойства тамошнего ландшафта. И за этим дело не стало: в Симонове было красиво. Монастырь стоит на высоком берегу Москва-реки, откуда и сейчас открывается величественная панорама южной части города, от Донского монастыря и Воробьевых гор до Кремля; во времена Карамзина был виден также деревянный дворец царя Алексея Михайловича в Коломенском. Для читателя, сочувствовавшего «сентиментальному» повествователю и глубоко переживавшего легендарно-исторические ассоциации, чрезвычайно важным являлось признание повествователя в том, что он любит там гулять и общаться с природой: «Часто прихожу на сие место и почти всегда встречаю там весну; туда же прихожу и в мрачные дни осени горевать вместе с природою» (4, 591).
В конце XVIII века Симоново находилось на значительном расстоянии от города, среди заливных лугов, полей и рощ. Москву было оттуда видно очень хорошо, но она красовалась в отдалении — живая история в обрамлении вечной природы. Карамзинское описание, предваряющее действие повести — сначала «величественный амфитеатр» города, окрестных сел и монастырей в косых лучах заходящего солнца (См. Примечание 6), а затем плавный переход от панорамы города и природы к панораме истории. Роль связующего звена между космическими и культурно-историческими стихиями выполняет образ осенних ветров, веющих в стенах монастыря меж «мрачных готических башен» и надгробных камней. Приведенный ниже фрагмент великолепно демонстрирует искусство писателя, который, мастерски манипулируя чувствами читателя, нагнетает настроения, связанные с переживанием места необыкновенного, печального и величественного — и только тогда переходит к изображению судьбы бедной девушки. Не забудем, что согласно убеждениям гуманистов и просветителей XVIII века именно конкретная человеческая личность — венец природы и конечная цель истории. «Часто прихожу я на сие место и почти всегда встречаю там весну; туда же прихожу и в мрачные дни осени горевать вместе с природою. Страшно воют ветры в стенах опустевшего монастыря, между гробов, заросших высокой травою, и в темных переходах келий. Там, опершись на развалины гробовых камней, внимаю глухому стону времен, бездною минувшего поглощенных, — стону, от которого сердце мое содрогается и трепещет. Иногда вхожу в келии и представляю себе тех, которые в них жили, — печальные картины! <…> Иногда на вратах храма рассматриваю изображение чудес, в сем монастыре случившихся, — там рыбы падают с неба для насыщения жителей монастыря, осажденного многочисленными врагами; тут образ Богоматери обращает неприятелей в бегство. Всё сие обновляет в моей памяти историю нашего отечества — печальную историю тех времен, когда свирепые татары и литовцы огнем и мечом опустошали окрестности российской столицы и когда несчастная Москва, как беззащитная вдовица, От одного Бога ожидала помощи в лютых своих бедствиях. Но всего чаще привлекает меня к стенам Си * нова монастыря воспоминание о плачевной судьбе Лизы, бедной Лизы. Ах! я люблю те предметы, которые трогают мое сердце и заставляют меня проливать слезы нежной скорби!» (4, 591–592).
Вышеупомянутые настроения «нежной скорби» Карамзин использовал со свойственным ему талантом. Он «утопил» героиню в Лисином пруду. После выхода повести в свет этот пруд незамедлительно стал местом паломничества москвичей, приходивших сюда поплакать над горькой судьбою бедной Лизы. На старинных гравюрах тех лет сохранились тексты «чувствительных» надписей на разных языках, которые москвичи вырезали на деревьях, росших вокруг пруда, который устная молва переименовала из Лисиного в Лизин, например: «В струях сих бедная скончала Лиза дни; / Коль ты чувствителен, прохожий! воздохни»; или: «Утопла лиза здесь Эрастова невеста. / Топитесь девушки для всех вас будет место» (цит. по: 10, 362–363). Симоновский локус приобрел репутацию места несчастной любви. Но мало кто из «паломников» осознавал глубинную поэтическую связь этого образа с куда более сложным образом русской истории, а точнее, истории Москвы. Преподобного Сергия, стоявшего у истоков великого будущего Москвы, и «бедную» Лизу связывало Симоново урочище как особый источник и катализатор поэтичности, locus poesiae (10, 107–113). Однако урок этого места подействовал даже на власть предержавших: во время написания «Бедной Лизы» Симонов монастырь был закрыт по воле Екатерины II, пытавшейся проводить политику секуляризации (поэтому в «Бедной Лизе» монастырь «опустевший», а кельи пустые), но в 1795 году, в разгар популярности Симонова, его вновь пришлось открыть.
Симоновское урочище активно воздействовало на умы и сердца сравнительно недолго — пока жило карамзинское поколение. Уже в пушкинские времена наступает семантическая дезактуализация этого места, и память о нем постепенно угасает. Любопытно, что Лизин пруд как место гибели карамзинской героини упомянут еще в путеводителе 1938 года (5, 122–123), когда Симонова слобода называлась Ленинской (а посреди Ленинской слободы всё еще существовала Лизина площадь!), но к середине 1970-х годов литературному следопыту Александру Шамаро пришлось немало потрудиться, чтобы выяснить, куда и когда именно «исчез» пруд, на месте которого вырос административный корпус завода «Динамо» (12, 11–13).
Девичье поле
Романтический культ дружбы и возвышенных идеалов юности обычно связывают с Пушкиным и с Царскосельским лицеем, но указанные мотивы появляются несколько ранее в стихах молодого Жуковского и братьев Тургеневых и связываются ими с «ветхим домом» и «диким садом», где они собирались в студенческие годы. «Ветхий дом» принадлежал родителям Александра Воейкова, в будущем второстепенного литератора, посредственного профессора русской словесности в Дерпте и негодного мужа Александры Протасовой, ставшей прототипом Светланы из знаменитой баллады Жуковского (см. Примечание 7). Этот дом, как с большой точностью установил В.Н. Топоров, находился между собственно Девичьим полем и Лужниками, где-то в районе современной Усачевки. Он стоял «в дальнем углу Хамовнической части, на самом краю застроенного пространства, где редкие домики терялись в море садов, рощ, перелесков» (11, 290–292). Местность была болотистая, неказистая, сад Воейковых в самом деле «дикий», совсем заглохший. Но в этом-то и заключалась особая прелесть. В ветхом и старом поселилось новое и молодое племя, еще полное сил и надежд, а сама «ветхость» и окружающая «дикая» природа, казалось, подчеркивала поэтичность и юношескую непосредственность сердечной привязанности всех членов Дружеского литературного общества, как стали в 1801 году себя именовать собиравшиеся у Воейкова юноши, учившися в Благородном пансионе при московском университете — Жуковский, братья Андрей и Александр Тургеневы, Андрей Кайсаров, Алексей Мерзляков и Семен Родзянко. Кстати, в окружающем «диком» ландшафте было немало красивого и даже величественного: из сада или из окон дома открывался вид на Нескучный сад, Андреевский монастырь, усадьбу Голицыных, а справа эту великолепную панораму замыкали Воробьевы горы. Парки, леса, маковки церквей и башни усадебного дома — во всей Москве найдется немного таких красивых видов.