Елена Жабина - Художественный историзм лирики поэтов пушкинской поры
Отметим, что до эпохи Просвещения одним из главных в истории средневековья был вопрос о конечной цели исторического процесса: «Мир начался в акте творения, он не был безначальным, – но он не может быть вечным в том его состоянии, в каком он находится»[18].
Просветительской концепции прогресса в истории как развития по восходящей линии от низшего к высшему в XVIII в. противостояла теория круговорота, выдвинутая итальянским философом и социологом Дж. Вико. В своем сочинении «Основания новой науки об общей природе нации» (1725) он развернул учение о цикличности развития человеческого общества. Согласно Вико, общество проходит стадию детства (период богов), юности (героический период) и зрелости (человеческий период), в котором и живет современное человечество. «Человеческий период» – высший, после него общество начнет разрушаться, и человечество вновь перейдет к первобытному состоянию[19].
В начале XIX столетия историко-критическая школа в лице своих главных представителей, Нибура и затем Ранке, провозгласила, что главная цель истории – отыскать и представить истину. В предисловии к своему первому труду – «Geschichte der romanischen und germanischen Volker (1824) – Ранке писал, что «истории вменяли в обязанность быть судьей прошлого, поучать современников на пользу будущего», однако сам он желает «просто показать, как оно собственно было», «wie es eigentlich gewesen», «ибо, – замечает он в приложении к этому труду, – «Zur Kritik neuer Geschichtschreiber» – «идеал всегда в том, чтобы представить миру историческую правду». Ранке считал, что история по самой своей натуре должна питать отвращение к вымыслам и фантазиям и допускать только то, что верно. «Трудно отличить истинное от ложного и среди различных известий избрать достоверное»[20]. Историко-критическая школа стремилась к точному, по возможности объективному, воссозданию прошлого.
В первой четверти XIX столетия самым крупным программным документом формировавшегося историзма в России стала «История государства Российского» Н. М. Карамзина. В «Предисловии» к этому сочинению Карамзин писал: «Есть три рода Истории: первая современная, например Фукидидова, где очевидный свидетель говорит о происшествиях; вторая, как Тацитова, основывается на свежих словесных преданиях в близкое к описываемым действиям время; третья извлекается только из памятников, как наша до самого XVIII века. В первой и второй блистает ум, воображение Дееписателя, который избирает любопытнейшее, цветит, украшает, иногда творит, не боясь обличения; скажет: Я так видел; так слышал <… > Третий род есть самый ограниченный для таланта; нельзя прибавить ни одной черты к известному; нельзя вопрошать мертвых; говорим, что предали нам современники; молчим, если они умолчали»[21], ибо историк обязан «представлять единственно то, что сохранилось от веков в Летописях, в Архивах»[22]. При этом, говоря о верхнем пределе истории «третьего» рода («как наша до самого XVIII века»), Карамзин дает подстрочное примечание, конкретизирующее намеченную им схему применительно к русскому историческому процессу: «Только с Петра Великого начинаются для нас словесные предания; мы слыхали от своих отцев и дедов об нем, о Екатерине I, Петре II, Анне, Елисавете много, чего нет и в книгах»[23].
В основу своей историографической типологии Карамзин положил степень удаленности историка от прошлого и характер дошедших от него источников (памятников) и четко обособил в этом отношении отдаленное прошлое, недоступное прямому наблюдению историка или его информаторов и фиксируемое, поэтому, только в «мертвых», давно отложившихся памятниках. В рамки этой истории «третьего» рода, – а в России она простиралась до конца XVII – начала XVIII в. – всецело укладывалась и сама его «История государства Российского». История «третьего» рода или Древняя, Допетровская Русь, – это именно тот период, который, согласно господствовавшим в первые десятилетия XIX в. взглядам, был истинным прибежищем исторической науки, только на нем и сосредотачивавшей свое внимание.
В отличие от него, история «первого» («Фукидидова») и «второго» («Тацитова») – родов – это современная или близкая к ней действительность, которая восстанавливается по «живым», «говорящим» источникам (собственным впечатлениям историка и рассказам информаторов – очевидцев) или по «словесным преданиям», записанным очевидцами сразу или вскоре после событий. В России хронологической гранью, отделяющей историю «первого» и «второго» родов (они здесь объединены Карамзиным по сходству способов отображения исторической действительности) от истории «третьего» рода, выступает, по Карамзину, время Петра I.
Английский историк-методолог и философ Р. Коллингвуд, касаясь вслед за Карамзиным исторического метода античных историков, образно выразил его существо: он «держал их на привязи, длина которой определялась непосредственной живой памятью. Единственным источником для критики был очевидец событий» [24]. Или, говоря иначе, «ретроспективные границы поля видения историка определялись границами человеческой памяти»[25].
Н. М. Карамзиным в «Истории государства Российского» была поставлена проблема художественного воплощения истории страны. «Художественность изложения как непременный закон исторического повествования была сознательно прокламирована историком, считавшим, что “видеть действия и действующих”, стремиться к тому, чтобы исторические лица жили в памяти “не одним сухим именем, но с некоторою нравственною физиогномиею” – это значит знать и чувствовать историю…»[26]. А. С. Пушкин увидел в «Истории…» Карамзина реализованную возможность повествования, при котором субъективные убеждения и пристрастия автора (его «любимые парадоксы»[27]) не исключает иных суждений, необходимо вытекающих из «верного (то есть полного, не урезанного и не искаженного в пользу собственной концепции) рассказа событий»[28]. Не случайно, поэтому, что главный недостаток первых томов «Истории русского народа» Н. А. Полевого Пушкин усмотрел в тенденциозности, в легкомысленном и мелочном желание поминутно противоречить Карамзину, в «излишней самонадеянности»[29]: «Уважение к именам, освященным славою <… > первый признак ума просвещенного. Позорить их дозволяется токмо ветреному невежеству…»[30]. Пушкин замечает, что в своем труде Полевой руководствовался соображениями французских историков: «Г-н Полевой сильно почувствовал достоинства Баранта и Тьерри и принял их образ мнений с неограниченным энтузиазмом молодого неофита»[31]. Однако эти достоинства требовали критического взгляда: они явились на почве осмысления фактов чужой истории, а вместе с тем и на почве всеобщего увлечения романами Вальтера Скотта с их поэтическими вымыслами и той вольностью обращения с материалом, которая недопустима в исторической науке: «Действие В. Скотта ощутительно во всех отраслях современной ему словесности. Новая школа французских историков образовалась под влиянием шотландского романиста»[32]. Своевольная трактовка исторических лиц и событий, «насильственное направление повествования в какой-нибудь известной цели»[33] в виде собственной или заимствованной любимой идеи сообщают истории характер романа, тогда как самый роман на современном этапе развития литературы (точно так же, как любая другая форма эпоса или драмы) должен иметь, по мысли Пушкина, все достоинства реальной истории – правдивого, беспристрастного рассказа о прошлом и настоящем.
Что же нужно драматическому писателю? Таким вопросом задавался Пушкин, разбирая драму М. П. Погодина «Марфа Посадница»[34]. На что сам и отвечал: философия, беспристрастие, государственные мысли историка, догадливость, живость воображения, никакого предрассудка любимой мысли и свобода. То же самое необходимо и прозаику, и поэту. Говоря о свободе, Пушкин имел в виду свободу от любимых мыслей и симпатий, но эта свобода предполагала полную зависимость от исторической правды. «Драматический поэт, беспристрастный, как судьба, – писал Пушкин в том же разборе драмы Погодина, – должен был изобразить столь же искренно<… >. Не он, не его политический образ мнений, не его тайное или явное пристрастие должно было говорить в трагедии, но люди минувших дней, их умы и предрассудки. Не его дело оправдывать или обвинять, подсказывать речи. Его дело воскресить минувший век во всей его истине»[35]. Именно потому, что эта истина ни в прошлом, ни в настоящем в точности неизвестна, она и «требует добросовестного исследования». Пушкин не отрицал ни субъективной, нравственной оценки, ни пристрастий личных чувств и убеждений, а стремился заострить мысль, чтобы подчеркнуть главное: важнее, чем пристрастия, важнее, чем добродетель и порок, была историческая правда. Писателю, так же, как и историку, нужно вглядываться в факты, правильно их сопоставлять, отыскивая внутреннюю связь, отделяя главное от второстепенного, и делать лишь те выводы, которые подсказывает логика исторических ситуаций, их видоизменений, их взаимной обусловленности.