Александр Воронель - Размышления
Беря шире, какова была его роль в достославной русской истории? Какая участь ожидала его в пределах этой блистательной традиции? Свои ли были ему русское сословное общество, его история и культура? Какое утешение нашел бы он в сыновнем чувстве?
Ф. Достоевский сумел выкопать из обширного подполья русской жизни и снабдить выразительным языком и смущающей аргументацией этого странного человека, исчадие тьмы, ставшего врагом своему отечеству, хуже иностранца, хуже поляка, хуже еврея, наконец.
Впрочем, за врожденным его уродством маячила как бы и другая правда. Опускаясь вместе со своим героем на философское дно, писатель обнаруживает новые для человека его времени проекции истины.
Когда Смердяков жалуется на законного сына, Дмитрия - "Дмитрий Федорович хуже всякого лакея и поведением, и умом, и нищетой своею-с, и ничего-то он не умеет делать, а напротив от всех почтен.., а чем он лучше меня-с?" - он, конечно, не французских энциклопедистов цитирует, а выражает личное чувство. Зависть и чувство обделенности присущи, по-видимому, человеку от природы и повсюду порождаются местной почвой. Чтобы завидовать чужому богатству, бедняк не нуждается ни в одобрении общества, ни в иноземном влиянии.
На философском дне, в докультурном слое, обнаруживается неожиданная свобода от аксиом, навязанных предшествующей традицией. Обнаружить тождество крепостных мужиков средневековья с колхозниками или задать себе вопрос о смысле существования Российской Империи для многих ее угнетенных граждан мог бы не только Смердяков.
Я думаю, непонимание простым русским народом идеи "истории" или "отечества" ( так снисходительно ему прощаемое А. Солженицыным в "Августе14-го": "...недалеко за волость распространялось их отечество" ) происходило вовсе не от узости их кругозора, а напротив от широкого обобщения, сделанного Смердяковым относительно первичности бытия по отношению к сознанию: "все шельмы-с, но тамошний в лакированных сапогах ходит...".
Идея эта, актуальная для России и сейчас, ненамного отстала от соответствующих западных образцов. Она легко укореняется в сознании самоучек и, по-видимому, была распространена в России гораздо шире, чем образованное общество могло подозревать. Конечно в философском ее формулировании должны были соучаствовать и аристократы духа:
"...Иван Федорович принял было в Смердякове какое-то особенное вдруг участие, нашел его даже очень оригинальным... Они говорили и о философских вопросах..."
Из этих ли философских разговоров Смердяков и почерпнул свою уверенность в праве убить отца Карамазова? Или горячая мысль об убийстве предшествовала философской отвлеченности?
Я думаю, в характере, выписанном Достоевским, сознание всецело определило бытие персонажа. Его преступление ни в какой мере не было эмоциональным. Он не ненавидел отца. И не жаждал денег.
Он запланировал убийство, потому что оно представлялось ему удачным шахматным ходом в его жизненной игре, и лишь после того, как мыслимая его допустимость - с помощью Ивана Карамазова - окончательно ясно сложилась в его сознании.
Смердяков обнаружил достаточно проницательности и самоуважения, чтобы усвоить себе взгляд на Ивана, как сообщника:
"...Главное, что раздражило наконец Ивана Федоровича... - была какая-то отвратительная и особая фамильярность, которую сильно стал выказывать к нему Смердяков. ...Смердяков видимо стал считать себя Бог знает почему в чем-то наконец с Иваном Федоровичем как бы солидарным, ...будто между ними вдвоем было уже что-то условленное и как бы секретное."
А - ведь было.
Иван, отчасти благодаря Смердякову, обнаружил для себя интеллектуальные преимущества хамства - докультурной философской позиции, свободной от догм - и упивался беспредельными мыслительными возможностями, которые эта позиция ему открывала.
Однако и мысль, что идея, овладевшая массами, становится материальной силой, не была ему незнакома, и в общей форме он предвидел и предсказывал, куда направится этот философски обусловленный выстрел. Его интеллигентский секрет, его алиби, состоял в его позе неучастия, которая якобы равно относилась и к отцовскому преступному образу жизни и к смердяковскому преступлению, положившему этой жизни неожиданный конец. На самом деле Иван давал философскую легитимацию им обоим.
Конечно не Лев Толстой, а Ф. Достоевский был "зеркалом русской революции". Он создал грандиозную аллегорию Российской Империи (не только в "Братьях Карамазовых"), пророчески разделив ответственность за будущую ее гибель между сводными братьями. Каждый из них вложил свою долю.
Все, что принято было в традиционном русском обществе считать добром, славой и честью, Смердяков вполне последовательно почитал глупостью:
"Григорий поутру, в лавке.., услышал об одном русском солдате, что тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним в плен и будучи принуждаем ими... отказаться от христианства и перейти в ислам, не согласился изменить своей веры.., дал содрать с себя кожу и умер, славя и хваля Христа...
...Смердяков, стоявший у двери, усмехнулся...
- А я насчет того-с, что ...никакого не было бы греха и в том, если б и отказаться при этой случайности от Христова примерно имени.., чтобы спасти свою жизнь...
...Врешь, за это тебя прямо в ад.., - подхватил Федор Павлович.
...Подлец он, вот он кто! - вырвалось у Григория: Анафема ты проклят...
- Рассудите сами, Григорий Васильевич, - ровно и степенно, сознавая победу, ...продолжал Смердяков:
...Ведь сказано же в Писании, что коли имеете веру хотя бы на самое малое даже зерно и притом скажете сей горе, чтобы съехала в море, то и съедет, нимало не медля... Попробуйте сами-с сказать... А потому знаю, что Царствия Небесного в полноте не достигну ( ибо не двинулась же по моему слову гора, значит не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том свете ждет)... А, стало быть, чем я тут выйду особенно виноват, если, не видя ни там, ни тут своей выгоды, ...хоть кожу-то свою сберегу?"
Достоевский обнаружил непреодолимый разрыв в системе нравственных координат русского общества задолго до революции, когда лопнула уже вся сеть от финских хладных скал до пламенной Колхиды...
"НАМ ВНЯТНО ВСЕ..." - ОТЦЫ И ДЕТИ
Полемически Смердяков гораздо изысканнее своих оппонентов. Однако - он непреодолимо противен. Почему? Почему он должен быть нам противен, если мы чуть не всю жизнь прожили по его правилам? Разве мы больше его верили в Бога и святыни? Разве в нас больше развито чувство чести, и голос долга управляет нашим поведением?
Нет, он потому нам особенно противен, что уверенно и бесстыдно выбалтывает ту самую неудобосказуемую изнанку наших мыслей, на которой все мы были воспитаны, но которая не нашла никакого достойного литературного выражения за прошедшие годы и потому остается как бы не в счет, как наша интимная маленькая причуда.
Культурная атмосфера, которая так решительно отвергала Смердякова ( и не менее решительно отвергла бы нас), теперь, спустя сто лет, кажется нам милее той, в которой сами мы были рождены и вскормлены, а столетний этот перерыв принимается почти как досадное недоразумение.
Мы стосковались по порядочности. И непрочь получить ее дешевой ценой. Одним только напряжением натренированной мысли.
Суть дела однако в том, что, будучи достаточно образованы в смысле знаний и сведений, достаточно развиты в смысле наших мыслительных возможностей, мы остаемся в докультурном состоянии в смысле догм и традиций. Наша жизнь и поступки никак не диктуются нашей слишком книжной культурой. По отношению к аксиомам мы так же свободны, как необразованые дикари. "Мы любим все: и жар холодных числ, и дар божественных видений". - Слишком широко. Хорошо бы сузить...
Выбор аксиоматических принципов для нас настолько же великолепно произволен, насколько был произволен в древности выбор религии для варварских королей. Потому и ощущение несомненной порядочности для нас недостижимо. Это началось не вчера, и не с нас.
Мы стыдимся нашего родства. Но мы произошли скорее от Смердякова, чем от Карамазова. Казалось, тут бы стыдиться нечего. Фактический факт... Смердяков смело выбирает те аксиомы, которые позволят ему сохранить свою шкуру. Мы - тоже. Потому что у нас (как и у него) нет оснований для преданности ни одной из них. Но мы при этом хотели бы другой мотивировки. Нас смущает грубо поставленный вопрос о культурной преемственности.
Уж настолько, с точки зрения окружающих, непорядочен был Смердяков, что его, пожалуй, в каком-то новом смысле можно было бы назвать и "порядочным". "Не украдет он, не сплетник, молчит, из дому сору не вынесет, кулебяки славно печет..." - перечисляет его достоинства старший Карамазов и, в порыве сентиментальности, спрашивает сына Алешу, "заметил ли он типическую русскую черту в рассуждениях Смердякова". "Нет, у Смердякова совсем не русская вера" - неожиданно серьезно, хотя и не совсем впопад, отвечает Алеша.