Коллектив авторов - Пушкин в русской философской критике
Этот поэт в одежде пророка, созданный вдохновением и с внутреннею, свободною необходимостью раскрывающий полноту своего смысла, не совпадая ни с каким из действительных поэтов, никак не может, однако, быть простым отвлечением от них, потому что, живя в них всех, он больше их всех, он есть то в них, что они все знают в себе как лучшее их самих, то, что «прах переживет и тленья убежит»; он не есть отвлечение от них, а их существенная норма, как чистая геометрическая линия не есть отвлечение от всяких приблизительных эмпирически данных линий, – она есть их существенная норма, без которой они не имели бы смысла и вовсе не существовали бы как линии. Или более близкий пример: «этот листок, что засох и свалился», – не избежал тления, его форма не осилила расторгающих материальных процессов, – но должна бы была осилить, если бы жизнь полнее и глубже осуществлялась в этом листке; – и вот это самое долженствование, эта существенная норма – стоит перед нами в ином и, однако, том же самом листке, что «золотом вечным горит в песнопенье», – или на картине. Пусть ни один поэт не провел в себе самом до конца того, что требует полный и могучий идеал поэтического призвания. Но этот идеал есть норма, – и вот она стоит перед нами в этом образе пушкинского «Пророка», – стоит и беспрепятственно раскрывает все свое – более чем действительное – внутренне необходимое содержание. Оно не придумано умом Пушкина, а дано ему и передано им как высшая норма. Не будем же здесь искать сообразности с личным характером поэта, с его фактическим способом действия, или поведением, а лучше отметим в этом поэтическом самораскрытии логическую связь его моментов и их полную сообразность с внутреннею необходимостью, или истинным смыслом самого дела.
X
Поэт-пророк изощренным вниманием проник в жизнь природы высшей и низшей, созерцал и слышал все, что совершается, от прямого полета ангелов до извилистого хода гадов, от круговращения небес до прозябания растения. Что же дальше? Превратится ли он весь без остатка в зрение и слух? Ведь это было бы умаление, а не возвышение человека. Критики, думающие, что вся задача поэта – только созерцать, и сами до некоторой степени причастные такому созерцанию, не ограничиваются, однако, им одним, – они действуют, они пишут и печатают, для распространения своей теории, и делают ведь это не в противоречие, а в силу своего – действительного или мнимого – высшего призвания. Они не могут, да, вероятно, и не хотят быть полулюдьми, – а поэт идеальный, поэт-пророк должен быть и оставаться получеловеком! Требование бессмысленное, которое, впрочем, никогда и не исполнялось. Гений поэзии не терпит односторонности, и ведь наш «пророк» был в руках не однокрылого, а шестикрылого Серафима: кто помог его вниманию, тот приготовит его и к действию.
Кто прозрел, чтобы видеть красоту мироздания, тот тем мучительнее ощущает безобразие человеческой действительности. Он будет бороться с нею. Его действие и оружие – слово правды. Он – не служитель внешнего порядка, хотя и не враг ему, он вполне признает его пользу, но сам не хочет и не может быть орудием этой пользы: ни метлы, ни меча! (см. ниже). Его собственное орудие радикальнее метлы, острее меча. Мы говорим на всех языках: горькая правда, сладкая лесть, – и никто не скажет наоборот. Правда огорчает, но еще более того: она колет глаза, жалит, пронзает, язвит. Конечно, за правду часто принимается и то, что слишком поверхностно и односторонне для такого действия. Так, например, если сказать человеческой толпе даже по какому-нибудь справедливому поводу: «Ах вы подлецы, подлецы!» – то такая правда, – чересчур элементарная, и по содержанию, и по форме, – если и огорчит людей, то, конечно, не очень глубоко; а как пронзительно жалит настоящая правда, облеченная в мудрость, об этом можно судить по силе вызываемого ею противодействия, которое по физическому закону прямо пропорционально действию: ведь Сократ потому и должен был выпить яду, что его правдивые и мудрые речи были слишком ядовиты для его ближних, – его отравили потому, что он отравлял жизнь своим согражданам.
Но отравлять жизнь других, хотя бы ложную, и быть отравленным ими, хотя бы за одну только правду, – есть ли это настоящий конец дела? Мы по справедливости преклоняемся перед человеком, мужественно и мудро свидетельствующим о жизненной правде, мы охотно признаем такого человека исповедником и пророком правды; но если скажем, что в этом – весь идеал совершенства, вся красота, то в таком утверждении не будет ни правды, ни мудрости, ни мужества. Есть еще высшая ступень пророческого, т. е. идеально-поэтического, служения. Мудрое и бесстрашное слово правды есть уже, конечно, более чем слово, – это есть действие, предполагающее подвиг перерождения грешного языка – орудия лукавства и праздномыслия – в чистое орудие Божьей правды; это есть действие и подвиг, но еще не совершенное действие, не высший подвиг, –
Подвиг есть и в сражении,Подвиг есть и в борьбе, –Высший подвиг в терпении,В любви и мольбе.
(Хомяков)Дело высшей правды объявляется словом правды, но совершается огнем любви. В области слова идет явная борьба добра со злом, но победа дается только тайному подвигу сердца. Не язвить зло, а спалить его – вот окончательная задача избранника, требующая от него полноты совершенства. Все предыдущее есть только необходимый путь к нему, где каждый необходимый шаг необходимо добывается страданием. Болезненно раскрытие зрения и слуха для высшего внимания, мучительна замена грешного языка жалом мудрости, а последнее высшее условие совершенного подвига представляется прямо смертельным. Но оно необходимо. Ведь дело идет об идеальной полноте, о том, что должно быть доведено до конца. Если, идя этим путем, нельзя остановиться на совершенстве зрительного и слухового восприятия, а необходимо перейти к совершенному действию, первое орудие которого есть язык, то нельзя также остановиться и на перерождении этого органа, при всей его важности и силе (см. Посл. Иакова, III, 2–10). Настоящий центр жизни и существа человеческого, конечно, не в языке, а в сердце его, и оно ли останется нетронутым в процессе совершенствования? Задача – спалить зло. Для этого у избранника одно средство – слово. Но для того, чтобы слово правды, исходящее из жала мудрости, не язвило только, а жгло сердца людей, нужно, чтобы само это жало было разожжено сердечным огнем любви. А этот огонь не выходит из земли, и «пророк» не найдет его в своем собственном сердце. Не потому, чтобы оно было по природе злое. Для злого сердца недоступна и первая половина совершенства: не внидет премудрость в душу злохудожну. Конечно, у «пророка», уже владеющего жалом мудрости, сердце доброе. Но оно плотское, – трепетное: оно готово на всякое добро, но спалить зло собственными силами оно не может, – для этого нужен Божий огонь. И вот последнее окончательное действие шестикрылого Серафима:
И он мне грудь рассек мечом,И сердце трепетное вынул,И угль, пылающий огнем,Во грудь отверстую водвинул.
Как все суетное, не-божье в мире еще прежде должно было стать для «пророка» пустынею, так теперь все суетное, не-божье в нем становится трупом –
Как труп в пустыне я лежал…
Смертно-животворный процесс кончен. Избранник готов для новой жизни и для новой всепобедной деятельности. Напитанный новыми созерцаниями, умудренный внутренним опытом и от сердца до языка наполненный высшею волею, он будет отныне говорить и действовать не от себя, не от своей немощи, а именем и силою посылающего его Божества:
И Божий глас ко мне воззвал:Восстань, пророк, и виждь, и внемли,Исполнись волею МоейИ, обходя моря и земли,Глаголом жги сердца людей[67].
XI
В пушкинском «Пророке» значение поэзии и призвание поэта являются во всей высоте и целости идеального образа. В шести других, однородных по предмету, стихотворениях этот цельный образ хотя не понижается, но как бы отступает вдаль. А на первый план выдвигается та или другая сторона поэзии, та или другая стадия в призвании поэта, и в особенности его отношение к человеческой толпе. «Пустыня», где «пророк» встречает Серафима и слышит Божий глас, помещается очень высоко над людьми, где-нибудь близ Кармильских или Синайских вершин. Люди тут не существуют для пророка, на них лишь издали указано в последнем стихе как на задачу будущего: «Глаголом жги сердца людей». Этим указанием на людей кончается все стихотворение.
В тех других стихотворениях[68] поэт сходит с пророческой вершины и приближается к людям, он вспоминает, что и сам он наполовину принадлежит к ним; затем он сталкивается с людскою толпою, враждует с нею во имя лучшей половины своего существа, с досадою отворачивается от нее, но под конец смягчается и, при мысли о лучшем будущем народа, вступает с ним в добродушный компромисс. Но и то враждебное столкновение, и это заключение мира были бы непонятны, если бы за ними не стоял на едва досягаемой высоте тот идеальный образ поэта, который дан в «Пророке».