Леонид Кременцов - Теория литературы. Чтение как творчество: учебное пособие
Ученик отвечает урок: «В пьесе «На дне» М. Горький утверждает: «Человек! Это – звучит гордо».
Учитель поправляет: «Вы процитировали слова Сатина».
Ученик: «А не все ли равно? Сатина-то создал Горький!»
Такой или похожий диалог не редкость. За ним стоит серьезнейшая проблема, проблема автора.
Истинное понимание того, что в литературе есть художественность, начинается с осознания факта, что изображение действительности в ней есть изображение, как правило, опосредованное. Даже там, где повествование ведется от первого лица, полностью идентифицировать это лицо с личностью самого писателя не следует, хотя бы даже оно носило его фамилию, имя, отчество, а в произведении описывался эпизод из его жизни.
В рассказе Б. Ш. Окуджавы «Искусство кройки и житья» главный персонаж, от имени которого и ведется повествование, сельский учитель Булат Шалвович сообщает о неудачной попытке приобрести кожаное (а дело было в первые послевоенные годы) пальто. Помочь ему взялся приятель, сельский бригадир Сысоев. Писателю удалось создать интересный образ человека, подверженного странным перепадам в настроении и поведении. Само время, кажется, глядит на нас со страниц рассказа. Писатель принял на себя функции повествователя. Очевидно, что это продиктовано определенными художественными целями. Фигуры, подобные Сысоеву, до самого последнего времени в литературе не встречались, и присутствие Булата Шалвовича в качестве действующего лица и повествователя должно было, видимо, специально подчеркнуть достоверность описанного.
Чаще же всего повествование ведется от лица кого-то из персонажей – одного или нескольких, – вполне независимых от автора. Иногда от специально введенной фигуры повествователя. Иногда от не имеющего никаких анкетных данных, вообще без видимых примет того, кто все это рассказывает.
Развертывая панораму событий, исследуя характер и судьбу персонажей произведения, писатель рассчитывает на читательское внимание. Ему важно, чтобы читатель различал, кто именно произнес-написал те или иные слова в тексте: от этого в решающей мере зависят оценки описанного, расставляются акценты, определяются масштабы и перспективы. Тем самым устанавливается один из главных объектов анализа в тексте художественного произведения, ныне чаще всего игнорируемый.
Крупнейшие филологи М. Бахтин и В. Виноградов, известные литературоведы С. Бочаров, Л. Гинзбург, Б. Корман, А. Чудаков и другие много и плодотворно поработали над проблемой автора. Здесь нет необходимости хотя бы конспективно излагать или напоминать основные положения их трудов. Важно знать главное: проблема автора – одна из ключевых на пути к пониманию специфики художественной литературы как вида искусства. Без ее глубокого понимания искусство чтения останется недоступным.
Обратимся к недавней относительно истории этого вопроса в русской литературе.
Первый же роман Ф. М. Достоевского «Бедные люди» (1845 г.) принес ему всеобщее признание. Среди читателей, восхищавшихся новым талантом, были люди, обладавшие бесспорным художественным вкусом, аналитическим умом и широким кругозором, такие, как В. Г. Белинский и Н. А. Некрасов.
В лице Достоевского приветствовали достойного продолжателя традиции автора «Мертвых душ» и «Ревизора». «Новый Гоголь явился!» – ликовал Некрасов. Действительно, тематическое, духовное, художественное родство «Бедных людей» с лучшими произведениями натуральной школы было несомненным. Макар Девушкин продолжил галерею персонажей русской литературы, начатую Самсоном Выриным и Акакием Акакиевичем. Позднее, впрочем, выяснилось, что Достоевский не просто продолжатель Гоголя. Его творчество засвидетельствовало, что русский реализм явился перед читателем в новом качестве. Отдельные элементы этого нового наблюдались уже в «Бедных людях». Именно они и объясняют появление в общем хоре– восторженных (в адрес нового Гоголя!) похвал недоуменных и настороженных ноток.
Молодой самолюбивый автор, явно раздраженный тем, что нашлись скептики, пожелавшие омрачить его торжество, в письме к брату осенью 1846 г. очень точно выявил суть и причину этих недоумений: «Не понимают, как можно писать таким слогом. Во всем они привыкли видеть рожу сочинителя; я же моей не показывал. А им невдогад, что говорит Девушкин, а не я, и что Девушкин иначе и говорить не может»[58].
Достоевский был совершенно прав. Русский читатель тех лет действительно привык, а точнее сказать – был приучен, к тому, что авторская, позиция по отношению к описываемому обычно не вызывала у него никаких сомнений, ибо, как правило, декларировалась совершенно открыто. Один из персонажей представлял alter ego автора, и читателю все было ясно. В XVIII в. это иногда делали прямолинейно, наивно: герой получал фамилию Правдин, и отношение к нему не вызывало сомнений.
А. С. Пушкин был рад заметить разность между Онегиным и собой, но все же признавался: «Мне нравились его черты…» Не было для читателя секретом ироническое отношение Пушкина к Ленскому и сердечное к Татьяне.
М. Ю. Лермонтов хотя и предупреждал о том, что «во всей книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь», ссылаясь на молодость и простодушие читающей публики, именно в предисловии разъяснил и характер Печорина и свое отношение к герою времени.
Н. В. Гоголь, будто не доверяя своему дару типизации, в конце чуть ли не каждой главы «Мертвых душ» заботился о том, чтобы его правильно поняли: «Иной и почтенный и государственный даже человек, а на деле выходит совершенная Коробочка».
И. С. Тургенев обращался к тому, кто заинтересовался его «Записками охотника»: «Дайте руку, любезный читатель, и пройдемте со мной!»
Такая позиция классиков вовсе не является признаком какой-то ограниченности, недостатка мастерства. Позиция же Достоевского не лучше и не хуже позиции Пушкина (в «Евгении Онегине») и Гоголя, Лермонтова и Тургенева, Герцена и Гончарова – она просто другая, соответствующая его мировосприятию, природе его художественного таланта. Особенности реализма Достоевского вызваны к жизни не только своеобразием его личности и дарования. Они – выражение определенных общественных потребностей.
В эпоху, когда Россия представляла собой феодально-крепостническое государство со сложившимися общественными отношениями, государство, в котором практически дремали научная и техническая мысль, когда, как писал В. Г. Белинский, «в одной только литературе, несмотря на татарскую цензуру есть еще жизнь и движение вперед», когда публика «видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности»[59], такой способ изображения действительности, такая авторская позиция, какие использовали писатели-реалисты первой половины XIX в., были глубоко оправданы и закономерны.
Совсем иное дело – пореформенная эпоха. Это было время бурного развития общества, стремительного прогресса науки и техники, время, когда «все переворотилось и только укладывается» (Л. Толстой). Перед русской литературой появились принципиально новые задачи. Здесь нет необходимости говорить о сложном большом комплексе проблем духовного и художественного плана, вставшем перед русскими писателями. Здесь идет речь лишь об одном, хоть и важном, но частном вопросе.
Русская литература ощущала настоятельную потребность в новых подходах, новых способах исследования и изображения жизни, русский реализм искал пути освоения новой, быстро меняющейся действительности. «…Что делать, однако ж, – спрашивал Достоевский, – писателю, не желающему писать лишь в одном историческом роде и одержимому тоской по текущему? Угадывать и …ошибаться»[60].
Эти новые потребности общества и литературы почувствовал и выразил Н. Г. Чернышевский. В предисловии к неоконченному роману «Перл создания» он утверждал: «Написать роман без любви – без всякого женского лица – это вещь очень трудная. Но у меня была потребность испытать свои силы над делом, еще более трудным: написать роман чисто объективный, в котором не было бы никакого следа не только моих личных отношений – даже никакого следа моих личных симпатий. В русской литературе нет ни одного такого романа. «Онегин», «Герой нашего времени» – вещи прямо субъективные; в «Мертвых душах» нет личного портрета автора или портретов его знакомых, но тоже внесены личные симпатии автора, в них-то и сила впечатления, производимого этим романом. Мне казалось, что для меня, человека сильных и твердых убеждений, труднее всего написать так, как писал Шекспир: он изображает людей и жизнь, не высказывая, как он сам думает о вопросах, которые решаются его действующими лицами в таком смысле, как угодно кому из них. Отелло говорит «да», Яго говорит «нет» – Шекспир молчит, ему нет охоты выказывать свою любовь или нелюбовь к «да» или «нет». Понятно, я говорю о манере, а не о силе таланта… Ищите, кому я сочувствую… Вы не найдете этого»[61].