Александр Михайлов - Языки культуры
Такое «присоединение» одного поэта, писателя к другому и есть то, что названо у нас методом сцепления: сцепляя писателей, исследователь не может не поверять связь своим общим представлением о романтизме (речь у нас идет сейчас о нем), и надо только, чтобы общее представление не было чрезмерно упрощенным и недифференцированным. Точно так же и сами сцепления должны мыслиться очень точно и не перекрываться общими, этикеточными суждениями.
Академик В. М. Жирмунский употребил весьма удачное слово, которым можно обозначать минимальные группы, получающиеся в результате сцепления, — это «микросистемы»; В. М. Жирмунский воспользовался им, говоря о «многообразии и пестроте конкретных индивидуальных форм <…> романтической литературы» [63] . Вот это «многообразие и пестроту» и должен первым делом иметь в виду всякий исследователь, обращающийся к романтизму. Однако В. М. Жирмунский ставил это многообразие и пестроту в зависимость от сознания разных общественных классов, какое складывалось «в разное время и у разных народов» после французской революции, и это было в принципе верно и соответствовало известному традиционному подходу к объяснению романтизма как исторического явления, но все же не вполне отвечало сложности и глубине романтизма. Ведь уже если понимать романтизм как «первую реакцию на французскую революцию и связанное с нею просветительство», а это слова К. Маркса, то тут не могут не возникать недоумения: почему романтизм — это «первая» реакция, если известно, что зарождение романтизма падает на 1798–1800 гг. [64] , и если известно, что французская революция вызывала отнюдь не только романтическую реакцию? Разве в творчестве Клопштока, Шиллера, Гёте, Фихте, Гегеля (чтобы остаться в пределах Германии) не заключено многообразия реакций на французскую революцию и на Просвещение, притом реакций, в которых нет ничего романтического? Разве наука не убеждается сейчас в том, что идеи Просвещения своеобразно прорастают романтическую идеологию, — притом что ранний немецкий романтизм (но и не только он, а и Гёте еще до всякого романтизма) вступает в бурную полемику с берлинским «популярным» поздним просветительством, с Фридрихом Николаи, общественная роль которого только теперь, в наши дни, предстает в полном, объективном виде? Все такие недоумения (а они должны возникать) имеют своей причиной неправильное прочтение текста Маркса — его письма Ф. Энгельсу от 25 марта 1868 года [65] , неправильное прочтение, при котором вырванная из контекста мысль обратилась в догматизированную формулу. Письмо это заслуживает скрупулезного анализа; если же говорить коротко, то Маркс рассуждает в нем о научных исследованиях, предпринятых в романтическом духе, причем рассматривает их в долговременной перспективе, — условно говоря, от начала деятельности Гриммов до 1860-х годов, т. е. до времени написания письма (как известно, романтические тенденции дольше всего сохранялись именно в науке, и Бахофен был прямым их носителем и продолжателем); речь при этом идет об исследовании средневековья и древности. Никакого «определения» романтизма Маркс не давал [66] , но нет никаких сомнений в теоретической ценности этого текста, который, сверх всего прочего, предъявляет к любому исследователю романтизма требование достаточно ясного и многообразного представления о самом романтизме. Разумеется, романтизм — это одна из реакций на французскую революцию, а притом романтизм — это такой культурный феномен, который способен брать происходящий в жизни перелом на всю его глубину, и предчувствуя, и отчасти видя и осознавая, что он затрагивает все без исключения сферы действительности — от политики до поэтики! Осознание происходящего как универсального крушения, естественно, тут же пробуждало и желание восстановить порядок, и мечту об утерянном ит.д. ит.п. и сама романтическая «реакция» немедленно распадается на целый спектр отражений-лучей, в которых либо проявляется, либо впервые складывается, становится идеология их носителей.
Если же брать романтизм еще глубже, как сознание, то правомерно полагать, что он был не просто реакцией на революцию, но как соучастник, как фактор реального исторического процесса он был генетически связан с тем «сознанием», которое привело к революции и обусловило ее возможность, — постольку, поскольку ни один исторический фактор не действует иначе, чем как через людей, не действует, минуя людей. А коль скоро это так, то романтизм (и романтическое сознание) — это не просто пассивный «реагент» на события, и эти события отнюдь не явились сознанию в готовом, сложившемся виде и неожиданно для него: романтизм — это прямой участник универсального, всемирно-исторического поворота, выдающимся проявлением которого была французская революция, наряду со всем иным причина, среда и следствие всего этого процесса.
Весь этот процесс в романтизме еще раз отражен — он протекает и он перерабатывается в формах поэзии и науки: романтизм (такое выпало на его долю по его историческому положению) на деле универсален, и он обнимает и искусство, и науку, причем с плавным переходом между всем художественным и научным, и все это на фоне и в среде выплывающего на поверхность событий, освобождающегося от оков риторического мифа, а также на основе всех тех подспудных мыслительных комплексов, которые в пору Просвещения были оборотной стороной официального рационализма — обширного герметически-алхимического знания, которое нередко проникает в мышление и в поэзию романтиков.
Так стиль ли романтизм? И единый ли он художественный язык? Надо думать, что нет: романтический стиль и язык или, лучше говорить, романтические стили и языки — это лишь самые крайние отроги всего колоссального переворота, который происходит на рубеже веков в умах людей. И к тому же это время поэтологического хаоса, который в самой поэзии смягчается преемственностью поэтического ремесла, мастерства, романтическое творчество на первых порах — это творчество с ощущением совершающейся катастрофы, почти без опоры для поэтически творящего ума. Ясно, что такая ситуация могла приводить к созданию даже не только индивидуальных стилей, но индивидуальных поэтических миров, особенных во всем — по своей природе, мысли, образному строю, поэтике. Так это и было: правда, здесь тоже было смягчающее всю остроту и необычность положения обстоятельство — сама ситуация, когда поэт в принципе предоставлен сам себе, способствовала пороку подражательства, так что эпигоны романтизма стеши появляться на свет почти сразу же после выхода романтического журнала «Атенеум», а «литературщина» становилась распространенной чертой романтизма, как только он приобретал какую-то обыденность. Даже и такой солидный писатель, как Людвиг Тик, оказался не без греха. Инерция поэтического мышления в пору распада риторической системности тоже дает знать о себе.
В целом романтизм есть сложнейшая конфигурация индивидуальных поэтических миров, индивидуальных стилистических воплощений, при значительной доле участия усредненных, вторичных, отраженных, подражательных литературных явлений. Индивидуальные поэтические миры сближены по месту (по положению в истории) и породнены частными сходствами. Романтизм уходит в глубины, потому что фундаменты поэзии, поэтического слова, прежде прочные, разрушены или полуразрушены; романтизм принужден идти вглубь и вширь, думать обо всем, решать «все» вопросы, испытывать совсем новые поэтические подходы, подвергаться воздействию неслыханных, высвободившихся сил, вступающих в культурную историю. Во всем этом романтизм недостаточно изучен; рассматривать же романтизм просто как «литературное направление» значит обрывать его корни — в глубине «разверзшейся» ситуации, совершенно уникальной для всей европейской литературной истории. Мы можем теоретически репродуцировать романтизм, относя к нему литературные феномены «по месту» и следуя «методу сцепления»; наконец, есть и еще один, в сущности самый главный ориентир — это сложившееся в науке о литературе представление о романтизме, требующее только прояснения своего исторического генезиса и развития, — ведь не будь этого последнего ориентира, не существовало бы и самой проблемы «романтизма» (что касается «терминов движения», литературоведение располагает только такими, которые выкристаллизовались в самой же жизни, — об этом уже шла речь). Любое, даже самое научно очищенное и переосмысленное понятие такого явления, как романтизм, может существовать лишь как звено в логике развития такого сложившегося в науке и поднявшегося сюда из самой практики культуры представления.
Основные, главные стилеобразующие факторы романтизма лежат далеко за пределами поэзии, литературы — литературы «в себе». Иные факторы таковы — это преемственность литературного мастерства, умения; опыт литературной истории, складывающейся в романтическую эпоху в органическую последовательность и итоговый отбор поэтических шедевров, с подчеркиванием качественного своеобразия каждого из них; наконец, это «инерционное» воздействие риторической системы и риторического постижения слова. Романтизм — это не «литературное направление» (в своей основе), не единый язык и не стиль. Стиль всякий раз складывается через создание «мира».