Валентин Красилов - Метаэкология
Гораздо более «греческими» были, по-видимому, оппоненты Платона — старшие софисты, которые отталкивались от учения Гераклита о несводимости явлений к сущностям. К сожалению, мы знаем о софистах в основном по отзывам их противников, создавших образ крикливого и жадного до денег спорщика, умеющего что угодно вывернуть наизнанку. Но и в этих карикатурах просвечивает убежденность софиста в неподвластности разума догмам общественного сознания, в праве на личную точку зрения, которую нужно уметь отстаивать. В то время, когда единство мнений ценилось гораздо выше логики, когда утверждение «все наши так думают» было решающим доводом, софист имел смелость сказать: «Я думаю иначе».
Софизм был философией индивидуализма, появившейся преждевременно и, несмотря на эфемерную популярность у афинской золотой молодежи, обреченной на поражение. Сократ использовал диалектику софистов для построения этической системы противоположного знака. Экзистенциальной феноменологии софистов не удалось выбить развитие интеллекта из глубокой колеи, оставленной сущностным мышлением первобытного человека, его прирожденным эссенциализмом. Их поединок с платониками был отложен на две тысячи лет.
Называя человека «мерой всех вещей», софист Протагор не возвеличивал людей (не в его духе было кого-либо возвеличивать), а лишь констатировал факт — другой меры не было. О богах он не брался судить, существуют они или нет. Подобные суждения повлекли за собой изгнание и сожжение книг, так что мы никогда не узнаем, к чему пришел в своих поисках меры Протагор.
Больше повезло Сократу, который книг не писал и чашу свою испил уже стариком. Он утверждал, что человек в самом деле совершенен по природе, а зло происходит от незнания. Обе части этого утверждения дали начало далеко разошедшимся ветвям этики. Мысль о познании как источнике блага была развита учеником Сократа гедонистом Аристиппом и его учеником Эпикуром, который поставил знак равенства между разумным и счастливым существованием, поскольку разум избавляет от страданий, открывая неисчерпаемый источник наслаждений. Эпикур довершил дело, начатое Гомером — полностью освободил этику от богов (изолировал их в метакосмии), полагая, что истоки ее следует искать не на метафизических высотах, а на низших уровнях организации материи, в поведении атомов. Так глубоко ни до, ни после него никто не погружался, но подход был найден.
В то же время тезис о естественности нравственного чувства занял ведущее место в кинической этике, основанной еще одним учеником Сократа, Антисфеном. Киники, одного из которых, Диогена, называли обезумевшим Сократом, с присущей древним философской интуицией искали истоки нравственности как в природе человека, так и в окружающей живой природе. Они называли себя собаками не только по вывеске на харчевне или в силу тотемических реминисценций, но и потому, что сознательно старались подражать животным, противопоставляя безусловную нравственность инстинкта условной, и в большинстве случаев фальшивой, общественной морали.
Диоген, отказавшийся практически от всех человеческих потребностей, следовал перелетным птицам и диким зверям в их сезонных миграциях, меняя жилище в зависимости от времени года. Подошвы ног его затвердели, как конское копыто. Он открыто практиковал онанизм как средство от любовных страстей, которые некогда привели к гибели великую Трою. Ибо счастье, по кинику, заключается в свободе, а истинная свобода состоит в избавлении от страстей и связанного с ними страха смерти.
Однако последняя тема была более обстоятельно разработана вышедшей из недр кинизма (Кратет — Зенон Китианский) стоей, и мысль о том, что смерть не может тревожить тех, кого она уже настигла, так как мертвые вообще ни о чем не беспокоятся, вероятно, вложена в уста Диогена Дионом Хрисостомом в более поздний, эллинистический, период, поскольку совершенно те же мысли высказывал его знаменитый современник Сенека.
Если эпикурейцы разрабатывали этику жизни, то стоики создавали этику смерти, хотя те и другие отождествляли совершенство с вечным покоем. Киническое опрощение и сомнение в ценности быстротечной человеческой жизни было дополнено фатализмом и апологией страдания, подготавливающего к позитивному восприятию смерти как благой избавительницы. Развитие обеих ветвей рационалистической этики было прервано распространением христианства, в которое каждая из них внесла свой вклад.
Авраам
Когда Одиссей бороздил воды Эгейского моря, возвращаясь домой, скотовод из Ура Фарра покинул родину, чтобы никогда не вернуться, и погнал свое стадо на север, к Харрану. Здесь его сын Авраам заключил со своим личным богом договор, по которому обязался почитать только этого бога взамен на поддержку в борьбе с хамитскими племенами обетованной земли Ханаана.
Договор был составлен по типу тех, которые в Месопотамии и Египте заключали между хозяином и наемным работником (например, в истории Иосифа приведено соглашение между фараоном и пострадавшими от неурожая землепашцами: «... и мы с землями нашими будем рабами фараону, а ты дай нам семян, чтобы нам быть живыми и не умереть.»). В нем предусматривалась дань в виде первенцев от скота, а в первом варианте также, возможно, и от людей, о чем свидетельствуют такие темные воспоминания, как принесение Авраамом в жертву первенца своего Исаака, в последний момент замененного бараном, или, позднее, попытка бога убить первенца Моисея, спасенного обрезанием крайней плоти (обрезание, как впрочем, и единобожие, вероятно, восходят к более древнему фаллическому культу).
В природе инфантицид, убийство приплода, практикуется, главным образом, как способ регуляции численности. Среди низших беспозвоночных довольно обычно поедание собственного потомства. Минтай, например, регулярно питается своей же молодью. На более высоких ступенях эволюции появляются механизмы предотвращения инфантицида. Женоподобность спасает молодых петушков, еще не отрастивших гребней и хвостов, от нападения взрослого самца — этот механизм срабатывает и у человека. Щенок также может предотвратить агрессию, приняв щенячью позу подчинения.
Уже у шимпанзе наблюдается своего рода ритуализация инфантицида (в котором участвуют только самцы), получившая дальнейшее развитие у человека. Однако племя, захватывающее новые земли и заинтересованное в быстром размножении, не может позволить себе детских жертвоприношений. Во всяком случае первый договор предполагал возможность их замены крайней плотью, скреплявшей родство по крови.
Нужно сказать, что и принесение в жертву животных со временем утратило первоначальный смысл. Скотоводческие народы представляли себе потусторонний мир в виде пастбища, на котором умершие пасут коров, забитых на похоронах, а боги были в том мире верховными пастухами (даже в относительно поздней греческой мифологии бог солнца Гелиос, один из древнейших, имел своих коров). Жертвоприношение было, в прямом смысле, данью: божественному пастуху по договору полагалось определенное число отборных животных. С утратой древнего мировоззрения пришлось придумывать новые объяснения вроде того, что богу нравится запах горелого мяса (так возникает пресловутая нелогичность мифа).
Авраам, по договору, принадлежал богу, но и бог принадлежал Аврааму. Этот бог, не имевший собственного имени, известный своему народу как «сущий» (Иегова), впоследствии сам называл себя «богом Авраама, Исаака и Иакова». Когда он задумал уничтожить Содом и Гоморру, Аврааму пришлось напомнить о праведниках, которые не должны погибнуть вместе с грешниками.
В этом эпизоде Авраам нравственно выше бога, но сам не видит в этом ничего удивительного: случалось и хозяину признать правоту раба. Первичный договор не накладывал на Авраама никаких этических обязательств, кроме (1) преданности богу, (2) норм сексуального поведения, исключавших инцест и содомизм и (3) требования не создавать кумиров, т.е. заместителей бога — ими считались не только живые существа, но и любые изображения (к коим, по мнению древних, переходили свойства изображаемого, что открывало возможность магического воздействия).
Какое-то время этого было достаточно, но исход из Египта и последующие скитания, по-видимому, подорвали традиционную мораль. Ситуация напоминала гомеровскую (см. выше), но греки пытались выйти из нее с помощью разума, евреи, заблудившиеся в пустыне, уповали на страх. Тогда-то и понадобился новый (учитывая дальнейшее, «средний») договор. Тогда и было сказано в императивной форме «не убий» — завет, свидетельствующий о трагической утрате врожденного, унаследованного от животных предков, запрета на убийство соплеменника. Скрепившие слова бога гром, молния и трубный глас предназначались, как пояснил Моисей народу, для того, «чтобы страх Его был перед лицом вашим, дабы вы не грешили».