Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма - Фредрик Джеймисон
Так, жестом, едва ли не парадигмальным для нового производственного процесса, Жан Бодрийяр связывает формулу меновой и потребительской стоимости (переписанную в виде дроби) с дробью самого знака (означающее и означаемое), открывая тем самым семиотическую цепную реакцию, радиоактивные осадки от которой, похоже, выпадают и по сей день. Его собственный акт эквивалентности был, несомненно, выстроен по образцу гениальной интуиции великих предшественников, инициировавших собственно «структурализм», особенно Лакана, чье отождествление семиотической дроби с «дробью», созданной разделением сознания и бессознательного, хорошо известно и даже еще более влиятельно. В недавнее время Бруно Латур соединил семиотический код с картой социальных и властных отношений, чтобы «перекодировать» научный факт и само научное открытие. Ничто, собственно, не мешает расширению цепочки уравнений на другие коды. И это не изолированные примеры, в чем мы могли убедиться ранее в теоретических главах. Конечно, они весьма заметны и показательны, что объясняется открытым развертыванием собственно семиотического кода, последнего и самого заметного из секулярных постмодернистских идиолектов.
То, что от этого нового механизма можно добиться специфических идеологических эффектов, я попытался показать выше на примере популярного ныне отождествления «рынка» и «медиа». Но любая теория производства теоретического дискурса (лишь заметками и пролегоменами к которой являются данные наброски) должна будет получить развитие в двух направлениях. Одно предполагает перестройку семиотического уравнения — перекодирование двух разных концептуальных терминологий, их проекцию на ось эквивалентности (если использовать якобсоновскую модель Лаклау и Муфф, которую в этом отношении можно истолковать как образцовое формальное описание производства теоретического дискурса) — в иерархическое отношение или строгую дробь (лакановского типа), которая распределяет себя по уровням, напоминающим наших хороших знакомых, базис и надстройку, за тем лишь отличием, что в теоретическом дискурсе именно надстройка всегда является определяющей. Такая надстройка всегда оказывается в том или ином отношении еще и коммуникационной или медийной. Искры, высеченные «теоретическим» соприкосновением двух кодов как эквивалентных друг другу, всегда требуют того, чтобы один код был более родственен собственно медиа (что я проиллюстрирую более конкретным примером в итоговом обсуждении когнитивного картографирования, которое в этом отношении может пониматься как своего рода рефлексивная форма «теоретического дискурса»).
Другой тезис, требующий изучения — это порождение в процессе перекодирования новых, странных и двусмысленных, абстракций, которые выглядят традиционными философскими универсалиями, но в действительности являются столь же специфичными или частными, как и бумага, на которой они напечатаны, причем они постоянно превращаются друг в друга (то есть в свои собственные логические противоположности). Мы уже сталкивались с несколькими парами таких абстракций: в самих Тождестве и Различии, но также в специфичной для постмодерна или позднего капитализма неразличимости между единообразием или стандартизацией и дифференциацией или же между разделением и унификацией (которые в данном конкретном способе производства оказываются одним и тем же). По большей части, однако, специфические идеологические миражи производятся, скажем так, вопреки аппарату, а не из-за него. В отчаянном бегстве от всего онтологического или фундаментального, имевшегося в старой философской «системе», постоянно используется своего рода антисубстанциалистская доктрина чистого процесса и наращивается момент движения — мысль как операция, а не концептуализация, — которая, тем не менее, создает в паузах между операциями всю ту же иллюзию системы или онтологии и овеществленную видимость дискурса, преподнесенного на странице. Действительно, овеществление, не говоря уже о коммодификации, могло бы задать еще один «код», в котором можно было бы описать ту же самую общую судьбу, тот же рок теоретического дискурса, когда последний тематизируется и трансформируется в чью-то личную философию или систему.
Но в реальности процесс идеологической делегитимации чаще всего обеспечивается не совсем так, как в беспрестанной дискурсивной войне, которая в любом случае закрепляет права всех игроков. Как и в ситуации с любой другой экономикой или логикой, механизмы, которые гонят процесс вперед, должны дополняться механизмами, которые не дают ему замедлиться или же откатить назад к привычкам и процедурам прошлого. Перекодирование и производство теоретического дискурса — это, как говорят французы, бегство вперед, и импульс поддерживается тем, что сжигает все мосты и делает возвращение невозможным, а именно вырастанием из кодов, планомерным устареванием всей прежней концептуальной механики. Важное замечание Ричарда Рорти, который желает сбить нас с толку своей сократической лаконичностью, заставляя принять ее за здравый смысл, может послужить в этом плане новой отправной точкой. Он говорит об «оригинальности» Деррида (которого мы, однако, можем заменить на любую иную форму постмодернистской мысли); парадокс тут заключается в трудности отличения того, что составляло новое, оригинальное или новаторское в модернистской системе, от постмодернистской вольницы, в которой «оригинальность» стала сомнительным понятием, тогда как многие из основных постмодернистских черт — самосознание, антигуманизм, децентрация, рефлексивность, текстуализация — выглядят подозрительно неотличимыми от старых модернистских понятий. «Ошибка — думать, что Деррида или кто-либо другой „распознал“ проблемы природы текстуальности или письма, которые игнорировались традицией. Он сделал совсем другое — придумал способы говорить о них, благодаря которым старые способы речи стали необязательными, а потому и более или менее сомнительными»[315].
Это можно понять теперь как едва ли не конститутивную черту того, что Стюарт Холл называет «дискурсивной борьбой» за делегитимацию противоположных идеологий (или «дискурсов»): хуже, когда какой-то конкретный код кажется не неверным, безнравственным, злым или опасным, а просто одним кодом из многих, «более старым» кодом, который тогда почти что по определению становится «необязательным». Кроме того, эта стратегия может мобилизовать страхи касательно консенсуса, описанные ранее. Действительно, если код пытается утвердить свою необходимость, то есть свой привилегированный авторитет в качестве артикуляции чего-либо истинного, значит он будет расценен не только в качестве узурпаторского и репрессивного, но также (поскольку коды теперь отождествляются с группами, выступая знаком принадлежности к этим группам и содержанием их выражения) как незаконная попытка одной группы возобладать над всеми остальными. Но если, повинуясь духу плюрализма, он проводит самокритику и смиренно допускает свою «необязательность», медийное возбуждение сразу же снижается, интерес у всех падает, и рассматриваемый код, поджав хвост, направляется к выходу из публичной сферы,