Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории - Коллектив авторов
У меня давно назрела потребность осмыслить конкретные, в том числе и тактические, вопросы нашей сегодняшней политической жизни в более общем контексте как русской, так и мировой истории. Какие существенные проблемы, какие социальные инварианты стоят за быстро меняющейся поверхностью политических явлений? Что скрывает под собой волнующаяся поверхность быстро сменяющихся политических явлений? Какие приливы и отливы гонят эти волны и эту пену?
В России сегодня делается не политика, а история, реализуется исторический выбор, который определит жизнь нашу и новых поколений [Гайдар 1995: 7].
Этот риторический ход сегодня может выглядеть неожиданно, но его можно яснее понять, частично опираясь на вышеприведенный краткий анализ предшествующей эволюции политика. Суммируем четыре фактора, которые могли определить выбор жанра полемики. 1) Юношеское увлечение чтением дореволюционной политической философии, являвшейся тогда органической частью политической борьбы (В. Ленин, Г. Плеханов и др.) и включавшей в себя дискуссии в историософских терминах. 2) Опыт явного непонимания или неприятия собственных аргументов оппонентами и коллегами вне относительно близкого круга реформаторов, где Гайдар, напротив, получил признание именно благодаря видимой собеседникам системности и глубине реплик в ходе жарких обсуждений, в том числе с отсылками к мировой истории. 3) Совсем свежий опыт бурных обсуждений в толстых журналах перестройки (тиражи наиболее популярного журнала «Новый мир» на пике перестройки превышали 2,5 млн экземпляров). Все это создавало то интеллектуальное поле, где философия истории была одной из основных форм политических дебатов. В контексте перестройки, актуальном для Гайдара, серьезный политический трактат должен был позволить уточнить для себя и для широкой образованной аудитории общее ви́дение и курс реформ в длинной перспективе мировой и отечественной истории[615]. Наконец, 4) доступные политику навыки и умения могли повлиять на этот выбор. Почти через двадцать лет Авен и Кох в серии интервью о Гайдаре показали, что ипостась публичного политика и оратора давалась ему гораздо труднее, чем роль человека, принимающего решения, и тем более эксперта, в которой он был успешен и чувствовал себя наиболее органично. В конце 2000‐х годов Гайдар прямо признавался в том, что роль публичного политика оказалась для него совершенно чужой [Авен, Кох 2013: 385]. Однако это понимание сформировалось, очевидно, в ходе череды проб и ошибок – «Государство и эволюция» написана непосредственно в тот момент, когда реформатор пытался лично, как лидер политической партии, получить максимально широкую политическую поддержку, независимую от носителей высшей власти. Неуверенно чувствовавший себя в роли трибуна политик использовал наиболее сильные свои стороны – эрудицию и интеллектуальное лидерство, которое он завоевал на семинарах ВНИИСИ и в ходе перестройки. 1994 год стал кульминацией вызова публичной политики и оказался, по всей видимости, самым трудным для реформаторов – в конце его группа вынуждена была признать поражение в борьбе за политическое лидерство. На этом фоне блестящий экономист-эксперт, вынужденно ставший политиком, выступает в роли политического философа, пробует объясниться и аргументировать долгосрочную стратегию реформ, используя доступные ему средства артикуляции своей позиции и убеждения – философию истории[616].
С точки зрения риторического репертуара книга «Государство и эволюция» написана на родственных, но разных и хорошо узнаваемых языках двух предшествующих исторических периодов. Во-первых, это язык позднесоветского марксистского экономического детерминизма, рассматривающего экономическую базу как фундамент, задающий жесткую логику политических и социальных явлений. При этом содержательно речь идет о существенной трансформации или ревизии историософии Маркса на основе мирового опыта развитых, развивающихся и социалистических стран ХХ века. Таким образом, точнее было бы говорить об особом «либеральном марксизме» Гайдара, в котором центральный вопрос о связи роли частной собственности и долгосрочного экономического роста радикально пересматривается. Однако этот позднесоветский марксистский язык дополняется и тесно переплетается со вторым четко локализуемым в истории языком и соответствующим набором идиом и аргументов – историософским языком перестройки, который утверждает возможность свободного исторического выбора пути из ограниченного набора альтернатив на подразумеваемом дереве исторических развилок, ведущих от основного прогрессивного пути в результате ошибок прошлого или призванных вернуться на него в ближайшем будущем. Мы также можем отметить влияние теорий модернизации, социологии М. Вебера и институциональной экономики второй половины XX века, ключевые аргументы которых полемически используются для коррекции марксистско-ленинского осмысления советского периода, но не представляют собой достаточно проработанного и узнаваемого языка[617]. Внутри этого набора идиом само публичное обсуждение понимается как предстоящий обществу выбор исторической альтернативы – существо политической дискуссии о прошлом и настоящем.
Преимущественное использование этих двух языков философии истории – во многом помимо воли автора – задавало репертуар возможных высказываний и фундаментальных допущений об истории и политике для решения риторических и политических задач «Государства и эволюции». Неомарксистский язык и подход к пониманию истории давал основание для объяснения и оправдания происходящего в терминах экономического детерминизма в перспективе тысячелетней истории. Напротив, историософский язык перестройки показывал возможности свободного воздействия на ход истории, понятые в терминах осознанного общественного выбора. По существу, перед нами – две принципиально различные и трудносовместимые идиомы необходимости и свободы, унаследованные от марксистско-ленинской диалектики истории, сочетавшей оба принципа [Kołakowski 2008: 262–267, 420–424, 464–474]. Политическая философия, некритически использующая эти два языка одновременно, становится попыткой принципиально неполной рефлексии над ограничениями и возможностями политического действия в современном для автора историческом контексте. При этом острая критическая рефлексия над формами воздействия российского общества на свое развитие в ХХ веке и полемика с ленинской интерпретацией управления историей через тотальный контроль над государством во многом задавала логику философии истории Гайдара и ограничивала спектр допустимых, с его точки зрения, решений. Ключевой задачей реформатора в этом отношении было ограничение роли государства как инструмента насилия над историей при сохранении фундаментальной веры в способность общественного выбора и, соответственно, сознательного коллективного воздействия на историю. Последующие политические и электоральные неудачи «Демократического выбора России» означали, что язык «исторического выбора» перестройки хотя и давал интеллектуальную надежду на альтернативу детерминизму истории, но уже не мог использоваться в качестве практического инструмента для убеждения оппонентов и консолидации элитной или электоральной поддержки. Однако эта относительная неудача сочетается с неожиданно точным историческим прогнозом Гайдара, данным в этом тексте.
Мы хотели бы подробнее рассмотреть использование соответствующих идиом в качестве основных элементов общей историософской концепции Гайдара. Более 30 ссылок на Маркса и развернутые цитаты из его работ явно подчеркивают центральное место мыслителя для автора книги. Так, для сравнения, ссылки на работы фон Мизеса и фон Хайека встречаются всего несколько раз (соответственно 1 и 2) с сильным отставанием от ссылок на Дж. М. Кейнса (13). Ленин, известной работе которого «Государство и революция» книга Гайдара обязана своим полемическим названием, упоминается еще чаще (более 50 ссылок), правда, в большинстве случаев как исторический деятель. В этой связи критическая