Жан-Поль Сартр - Бодлер
В этом пассаже нетрудно расслышать тему погибшей, загубленной, невозвратной жизни, равно как и скрытые упреки по поводу семейного совета. Человек, написавший подобные строки, по всей видимости должен пребывать в отчаянии. Между тем в том же 1860 г., месяцем позже, Бодлер пишет Пуле-Маласси:
Если Вам случится повстречать человека, обретшего свободу уже в 17 лет, обладающего непомерной тягой к удовольствиям и так и не обзаведшегося семьей, — человека, который вступил в литературную жизнь, обремененный 30-тысячным долгом и по прошествии 20 лет увеличивший эту сумму всего лишь на 10 тысяч франков, при этом вовсе не чувствуя себя изнуренным, то, прошу Вас, познакомьте меня с ним, и я буду иметь удовольствие поприветствовать равного себе.
На этот раз тон письма удовлетворенный; человек, утверждающий, что он «вовсе не чувствует себя изнуренным», весьма далек и от предположения, что ему не удастся на что-либо употребить свою жизнь. Что касается долгов, то из августовского письма следовало, что они растут как бы сами собой, — так, словно над Бодлером тяготеет некое проклятие; из сентябрьского же письма мы узнаем, что возрастание долгов, оказывается, строжайшим образом контролируется Бодлером за счет разумной экономии с его стороны. Где же истина? Разумеется, ни там, ни здесь. Поразительно, что в письме к матери Бодлер нарочно завышает долги, сделанные им после 1843 г., тогда как в письме к Пуле-Маласси, напротив, их занижает. Теперь нам, впрочем, понятно, что в глазах г-жи Опик ему хочется предстать в облике жертвы. В письмах к ней искренние признания любопытнейшим образом перемешаны с затаенными упреками; смысл их, как правило, сводится примерно к следующему: вот в. какое ничтожество я впал по твоей милости. На протяжении всех 20 лет переписки Бодлер без устали плакался на одно и то же — на замужество матери и на семейный совет. Он заявляет, что Ансель для него — «сущее бедствие» и что «именно он на две трети повинен во всех (его) жизненных несчастьях». Он жалуется на полученное воспитание, на отношение к нему со стороны матери, так и не пожелавшей стать ему «подругой», признается в чувстве страха, испытываемом перед отчимом. Он боится показаться счастливым. Если вдруг ему случится заметить, что тон письма веселеет, то он поспешно добавляет:
Вот видишь, это письмо получилось не таким грустным, как прочие. Сам не знаю, откуда я черпаю мужество; а ведь у меня нет особых причин радоваться жизни.
Короче, хвастая своими страданиями, Бодлер, по всей видимости, преследует две цели. Первая заключается в том, чтобы утолить мстительное чувство: он хочет, чтобы мать помучилась угрызениями совести. Вторая более сложна: г-жа Опик олицетворяет собою судью и Добро. Перед ней Бодлер падает ниц, требуя для себя осуждающего приговора и тут же вымаливая отпущение грехов. Однако, поклоняясь Добру, насильственно его утверждая и выставляя впереди себя, словно щит, Бодлер в то же время его ненавидит — ненавидит потому, что оно — узда, наброшенная на его свободу, равно как и потому, что он сам избрал его для себя в качестве такой узды. Все эти нормы существуют лишь для того, чтобы быть нарушенными, но вместе с тем и для того, чтобы человек, нарушающий их, испытал угрызения совести. Сколько раз мечтал он о том, чтобы сбросить путы, хотя эти мечтания никогда не отличались абсолютной искренностью: ведь стоит Бодлеру освободиться из-под гнета норм, как он немедленно утратит все преимущества человека, живущего под опекой. Вот почему, лишенный возможности взглянуть этим нормам прямо в лицо — так, чтобы они развеялись под его взглядом, Бодлер делает попытку исподволь их обесценить и, не покушаясь на их абсолютную значимость, тем не менее объявить пагубными. Он принимает позу человека, обиженного Добром. Такой прием весьма часто используется в актах самонаказания. Алекеандер приводит такой случай: человек, тайно влюбленный в свою мать и страдающий от этого, чувствует себя виноватым перед отцом. Тогда он предпринимает попытки навлечь на себя кару со стороны общества, отождествляемого им с отцовской властью; делает он это затем, чтобы сама несправедливость причиняемых ему страданий ослабила властный гнет общества и тем самым уменьшила его вину. Ведь если Добро на поверку оказывается не таким уж и добрым, то и Зло в свою очередь становится не столь дурным. Похоже, что страдания, на которые так горько жалуется Бодлер, в действительности призваны умалить его грех; они устанавливают между грешником и судьей отношение взаимной зависимости: верно, что грешник наносит судье оскорбление, но ведь и судья причинил тому несправедливые страдания, которые, таким образом, оказываются символическим воплощением свободы, тщетно пытающейся превозмочь Добро. Эти страдания представляют собой нечто вроде верительных грамот, предъявляемых Бодлером теократическому миру, жизнь в котором он избрал сам. А если это так, то не вернее ли будет сказать, что он не столько испытывает страдания, сколько имитирует их? Ведь если вдуматься, то разница между симулируемым чувством и реально пережитой эмоцией не так уж и велика. И все же мукам, которыми терзается нечистая совесть, присущ один непоправимый изъян: они не реальны, они всего лишь навязчивые химеры, порожденные не фактическими событиями, но процессами, происходящими во внутренней жизни субъекта. Возникнув из неких призрачных испарений, они сами навсегда останутся чем-то призрачным. Когда в 1845 г. Бодлер, словно ощутив удар бича, принимает решение покончить с собой, его стенания немедленно прекращаются, и он объясняет Анселю, что к мысли о самоубийстве его привел объективный анализ собственного положения, а вовсе не мнимые муки.
Впрочем, тут есть и еще один аспект. Боль, терзающая Бодлера, это неотъемлемая часть его гордыни. О том, что он изначально выбрал для себя страдание, превосходящее по силе страдания всех прочих смертных, — об этом свидетельствует хотя бы поразительное письмо, которое он намеревался послать Ж. Жанену: «Вы — счастливый человек». Мне жаль Вас, сударь, именно потому, что счастье досталось Вам так легко. Но ведь чтобы и вправду почувствовать себя счастливым, надобно впасть в ничтожество! О! Вы, сударь, счастливы. Скажи Вы: «добродетелен» — и я понял бы Вас в том смысле, что Вы страдаете меньше других. Так нет же, Вы счастливы. Вас легко удовлетворить? Мне жаль Вас, и я подозреваю, что в моем брюзжании больше величия, нежели в Вашем блаженстве. Осмелюсь спросить Вас, довольствуетесь ли Вы зрелищами земного бытия? О чем речь? Ведь Вам ни разу не захотелось покинуть насиженное место, разве что для смены антуража! У меня есть весьма серьезные основания жалеть человека, который не любит смерть». (Edit. J. Crepet. Oeuvres posthumes. T. I. P. 223–233).
Этот текст показателен, свидетельствуя прежде всего о том, что страдание, по Бодлеру, — это не жестокий приступ боли, не следствие какого-то шока или катастрофы, но, скорее, ровное хроническое состояние человека, пребывающего в постоянном психологическом напряжении; именно степень этого напряжения позволяет распределить людей на иерархической лестнице. Стать счастливым — значит утратить душевное напряжение; такой человек пал. Бодлер ни за что не согласится на счастье, ибо оно имморально. А это означает, что душевная боль отнюдь не является для него отголоском неких внешних бурь, но существует сама по себе — как редчайшее свойство души. Надо ли после этого доказывать, что Бодлер выбрал страдание. Боль, говорит он, — это «благородство». Однако именно потому, что боль должна выглядеть благородно и к тому же приличествовать дендистской флегме, ей не подобает эмоциональность, не подобают вопли и слезы. Берясь за описание человека, скорбящего сердцем, Бодлер всячески стремится утаить причину его страданий. «Современный чувствительный человек», которому Бодлер безраздельно симпатизирует и которого выводит в книге «Искусственный рай», обладает «нежным, исстрадавшимся, но все еще способным к возрождению сердцем; мы готовы, если угодно, признать даже его прежние заблуждения…». Красивое мужское лицо, говорит он в «Фейерверках», «будет отмечено пылкостью и печалью — духовными исканиями, таимыми в глубинах души честолюбивыми замыслами… — подчас мстительным бесчувствием… и, наконец (коль скоро я набрался храбрости признаться, каким модернистом чувствуя себя в области эстетики), — горем. Отсюда — его «непреодолимая симпатия к старым женщинам — существам, которые много страдали из-за своих любовников, детей и собственных прегрешений».
Отчего же не любить этих женщин тогда, когда они, молоды, когда они испытывают страдания? А вот как раз оттого, что страдания эти выражаются во всяких непредсказуемых приступах и пароксизмах. Они вульгарны. С течением же времени беспорядочные вспышки уступают место спокойной и уравновешенной печали. Вот ее Бодлер и ценит превыше всего. Переживание, которое вернее всего было бы назвать не болью, а меланхолией, является в его глазах результатом осознания человеческого удела. В этом смысле боль есть аффективная ипостась ясного сознания. «Осмелюсь спросить Вас, довольствуетесь ли Вы зрелищами земного бытия?» Именно в свете ясного сознания человеку открывается его изгнанничество. Человек страдает потому, что он неудовлетворен.