Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории - Коллектив авторов
Этот последний тезис Медушевского вполне подтверждает и наши наблюдения: перерождение не обусловлено неизбежной исторической логикой (как у Троцкого), оно является результатом конкретной социальной конфигурации, над которой властен политический режим.
Как отмечает М. А. Богатырев, несмотря на развертывание нэпа,
Бухарин по-прежнему считал рынок атрибутом капитализма, «неполноценным» с идеологической точки зрения компонентом реальной экономической и политической жизни общества, признавая за ним право на существование лишь в переходный период, и то лишь в меру его подконтрольности структурам «пролетарской диктатуры» [Богатырев 1994: 22].
Богатырев приходит к выводу, что «Бухарин выступал в 1928/29 гг. не против административно-командной системы, основу которой составили его „рецепты“ 1916–1920 годов, а против конкретной сталинской экономической политики, связанной с внеэкономическим принуждением, репрессиями против крестьянства» [Богатырев 1994: 23]. С этим следует согласиться в полной мере, однако упрекать Бухарина – вслед за Богатыревым – в непоследовательности нам не приходится. Напротив, тезис, что гарантом развития социализма является способность советского правительства и руководства ВКП(б) принимать мудрые решения, позволял обосновать любой темп преобразований[595].
Комбинация же тезисов Бухарина, которые мы сжато рассмотрели выше, оказалась фундаментом для оригинального марксистско-республиканского языка, поднявшегося на рубеже 1920–1930‐х годов. Пролетарская диктатура опирается на прямое участие масс? Безусловно. Но ведь политика – это лишь отражение экономики? И это верно. Коль скоро политика (надстройка) в социалистическом государстве поглощается экономикой (базисом), получается, что речь идет не о «форме правления», а об участии через экономическую деятельность. А в области экономики в течение переходного периода будет царить жесткая иерархия и дисциплина. Ведь хотя масса и должна управлять, она это сможет делать, лишь обладая добродетелью. Простого факта принадлежности к пролетариату недостаточно, нужно еще и овладеть искусством управлять. Соблазнительно усмотреть здесь влияние богдановской «тектологии», «организационной науки», но это дело особого исследования. Тем не менее бухаринская риторика действительно подводила к тому, что успех социалистического проекта заключается в организационно-административной деятельности властного аппарата, растворяющегося в экономическом «базисе».
Означает ли это, что построение коммунизма и успех большевистского проекта теперь запрограммированы? Нет, это означает лишь, что успех зависит не от объективных факторов, а от субъективных, т. е. от политического искусства и виртуозности советского руководства. Но объективных угроз пролетарской диктатуре остается огромное количество; добродетель в том и заключается, чтобы своевременно их видеть и преодолевать. На этом пути пролетарскому государству придется, конечно, принимать немало неприятных решений.
Единственной защитой от перерождения и краха социалистического проекта остается экстраординарная добродетель пролетарского авангарда, партии и ее «ленинского ЦК», способного предвидеть события (это возможно, поскольку все события детерминированы), принимать верные решения и успешно отвечать на беспрерывные удары со стороны Фортуны. Стоит пролетарской диктатуре подвергнуться порче, как никакое чудо не спасет ее – в отличие от Российской империи, которая, согласно хору панегиристов, не раз оказывалась на краю бездны, но всегда спасалась милостью Провидения или логикой своей особой исторической судьбы. Но в идейных построениях Бухарина и его круга теоретиков места для подобной «мистики» не осталось, и не только для Провидения, но и для экономического «закона», обнаруженного Преображенским.
Эти концептуальные построения сформировали основу той политической культуры, которая поднялась в полный рост уже после того, как сам Бухарин был в ходе ожесточенной борьбы сброшен с господствующих политических позиций, – культуры радикальных социальных и политических преобразований, для которой у нас нет (пока?) удовлетворительного имени (такие выражения, как «культурная революция», «экономический Октябрь», эра первых пятилеток, «великий перелом» – не говоря уже о «сталинизме» – охватывают лишь отдельные ее аспекты). За эрой героев революции и спонтанного движения масс последовала эпоха героев «социалистического строительства» и упорядочения по лекалам невиданной ранее экономики. Как отмечает Д. Бранденбергер, «повышенное внимание к народному героизму, заметно контрастирующее с ориентацией на безымянные общественные силы, принятой в 1920‐е годы, привело к возникновению по существу нового жанра агитационной литературы», сформировавшего «пантеон советских героев, социалистических мифов и современных легенд» [Бранденбергер 2009: 40]. Технологическая отсталость стала пониматься не как объективная угроза социалистическому проекту, но как поле для деятельности, где можно наиболее убедительно продемонстрировать собственную добродетель. Непосредственно отвечавший за преодоление отсталости Г. К. Орджоникидзе, руководитель Народного комиссариата тяжелой промышленности, описывал этот организованный энтузиазм в одной из речей следующим образом:
Люди не хотят работать? Неверно. Наши рабочие – это лучшие рабочие во всем мире, ибо они сознают, что на себя работают. Магнитка – это собственность рабочего класса, а не какого-нибудь капиталиста, рабочий знает, что он строит для себя. Разве нельзя организовать этих рабочих? Можно. Кто же должен организовать? Бригадир – низшее звено, которое имеет в своих руках 10–15–20 человек, он их должен организовать. <…> Есть хорошие бригады, есть и плохие. Конечно, не все будут энтузиастами и людьми, которые ни с чем не считаются и целиком отдают себя интересам стройки. От пятидесятитысячной массы этого не потребуешь. Но элементарную организацию наладить надо [Орджоникидзе 1957: 484].
«Новояз» первых пятилеток – с его гигантоманией, апелляциями к энтузиазму и склонностью сыпать цифрами – вполне можно считать республиканским. Этот «новояз» обладал собственной средой бытования: скорее лозунг, чем дискуссия, скорее газетная передовица, чем полемические тезисы. Ведь «культурная революция» означала грандиозный подъем пропагандистского искусства, интенсивно использовавшего различные формы выразительности: фотография, кинематограф, музыка… Достаточно пролистать вышедший недавно альбом «Искусство убеждать: Парадные издания 1920–1930‐х годов», составленный М. Карасиком [Карасик, Морозов, Снопков 2016], чтобы обнаружить наиболее яркие черты этой выразительности.
Ну а когда беспрецедентное насильственное вмешательство в «соотношение классов», приведшее к глубочайшим социальным сдвигам, завершилось и в Стране Советов остались лишь «добродетельные» рабочие, колхозники, а также связанная с ними новая «красная» интеллигенция, коррупция должна была исчезнуть с горизонта, так как социальные причины ее были искоренены. Новая конституция, казалось бы, закрепляла существование советского народа, монолитного в своем пресловутом «морально-политическом единстве». Однако глоссарий добродетели / коррупции продолжал функционировать и в этом контексте.
Обосновывая небывалую волну террора, Сталин в докладе «О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников» (1937) говорил о том, что «хозяйственные успехи, их прочность и длительность целиком и полностью зависят от успехов партийно-организационной и партийно-политической работы, но без этого условия хозяйственные успехи могут оказаться построенными на песке». Несмотря на успехи социалистического строительства, источником порчи остается капиталистическое окружение, так как «пока есть капиталистическое окружение, будут и вредители, диверсанты, шпионы, террористы, засылаемые в тылы Советского Союза разведывательными органами иностранных государств» [Сталин 1997: 164]. Стоит, однако, большевикам «ликвидировать свою собственную беспечность, свое собственное благодушие, свою собственную политическую близорукость», и можно будет «сказать с полной уверенностью, что