Александр Генис - Уроки чтения. Камасутра книжника
Для выросшего с Интернетом поколения линейное чтение требует таких же усилий, как для предыдущего – чтение нелинейное. Как всегда с прогрессом, это дорога в одну сторону. Поэтому и бумажные книги я читаю, будто с шилом в заднице: постоянно отрываясь от степенного чередования страниц ради короткой справки, подробного исторического экскурса, поиска иллюстрации или карты.
Это еще не значит, что книги вовсе исчезнут, они выживут – как парусные яхты или арабские скакуны. Став роскошью, вроде картин, библиотеки превратятся в коллекции богатых чудаков. Одного я даже знаю. Доктор Шиф держал офис на Пятой авеню и издавал штучные книги за бешеные деньги по одной в год, на специально изготовленной бумаге. Так, на “Доктор Живаго” пошла макулатура из русских газет времен Гражданской войны. Но сделать книги бесценными – значит истребить библиотеки. И этот способ надежнее костра. Раньше мы этого не понимали – ни я, ни Брэдбери.
* * *Первый раз я прочел “451 градус по Фаренгейту”, когда мне еще не объяснили, кто такой Фаренгейт, но уже тогда сжигать книги казалось мне не умней, чем деньги. В те времена книги, собственно, и были деньгами, только настоящими. Из них сколачивали состояние, и я еще застал эпоху, когда украденный в спецхране том Бердяева стоил мою годовую зарплату.
Она, правда, была небольшой, но я не жаловался, ибо получал ее в пожарной охране. Там, не умея играть в домино, я всю смену читал – с утра до утра. В том числе – Брэдбери. Его герой носил такую же каску, как я, но начальник у него был умнее:
Я начинен цитатами, всякими обрывками, – сказал Битти. – У брандмейстеров это не редкость.
Адвокат дьявола, зловещий Брандмейстер служит у Брэдбери Великим инквизитором. Он взвалил на себя груз знаний, чтобы они не мешали остальным счастливо смотреть телевизор. Книги отравляют его жизнь, и он ищет смерти как избавления от навязанных ими противоречий. Для него библиотека – не хор умов, а хаос мнений. И прочитанное лезет из Брандмейстера потоком отрицающих друг друга изречений.
Из-за них я полюбил Брэдбери еще больше. В одном месте Битти цитирует Маллармэ: Метафора – не доказательство, в другом – “Короля Лира”: Нужна ли истине столь ярая защита? И так – всю книгу. Вырванные из контекста цитаты оживают и шевелятся. Оказавшись на свободе, они остаются без хозяина и принадлежат каждому, кто подберет. К старому смыслу притекает новый, ситуационный, твой. Вот почему цитировать – не совсем то же самое, что воровать, – хотя и близко. Украденное от заработанного отличает свобода. Мысль – и своя, и чужая сразу – блещет необязательной грацией. Ты примеряешь занятый вердикт, зная, что он с чужого плеча. Блеска больше, но сидит криво. В этом зазоре – сласть цитаты. Она к месту, но не совсем, с интеллектуальным избытком и сюжетным запасом. Поэтому цитировать надо так, чтобы смысл был бесспорным, но не исчерпывающим. Открыв себя, цитата заманивает вглубь прежнего контекста. Однако лезть туда – себе дороже: лучше не будет.
Я выяснил это в спорах с моим другом Пахомовым. Король цитаты, он заколачивал их в гроб беседы, подводя итог любой дискуссии. Говоря о родине, Пахомов цитирует Розанова: В Петербурге все аптекари – немцы, потому что где немец капнет, там русский плеснет. Комментируя “Титаник”, он вспоминает Блока, который, узнав о катастрофе, воскликнул: “Еще есть океан!” Стоит мне похвалить не угодившего Пахомову автора, он приводит отзыв Чехова о Стасове: “Он умел пьянеть от помоев”.
Сперва я шел по цитате к ее источнику, и зря. Правильно выдранная цитата в чужих устах звучит лучше, чем в авторских. Это как с анекдотами. Соль их вступает в реакцию с личностью рассказчика таким образом, что одним идут скабрезные анекдоты, другим – украинские, третьим – еврейские, и всем – абстрактные.
Мы привыкли судить людей по цитатам, ибо часто они образуют собеседника, как бинты человека-невидимку. Всякая культура настояна на цитатах, но наша особенно. Там, где нельзя выделиться положением и богатством, цитата была паролем, позволяющим выделить своих – навсегда и немедленно. С “Цветаевой” ходили в филармонию, с “Асадовым” – на танцы. Мальчишкой я ездил по Северу, как Джек Лондон – в товарняках и зайцем. Ночью в наш вагон вскочила другая компания. В темноте мы быстро подружились, читая друг другу стихи – чужие, но как свои.
Цитаты и правда принадлежат тебе, если, конечно, их не искать специально. Найти подтверждение своей мысли у автора – значит не ценить ни себя, ни его. Мы для того и читаем, чтобы столкнуться с непредсказуемым. Цитата – зарубка, у которой мы свернули к нехоженому. Такие легко запомнить, вернее – трудно забыть. Реже всего я находил их там, где положено, – среди афоризмов.
Я не слишком доверяю этому жанру, потому что знаю, откуда они берутся. Гигиена языка часто связывает совершенство с краткостью. Но когда выбрасываешь – сначала то, что нужно, а потом все, что можно, – текст истончается и затупляется, словно грифель. И ведь главное – обратно не внесешь. Обиженные слова не возвращаются в предложение, и лаконизм (спартанцев тоже никто не любил) мстит за себя одиночеством. Начиненная афоризмами страница разваливается, как стих Маяковского, и ее тоже можно набирать лесенкой.
Великие по ней не шли. Их слог не шагает, а льется, не останавливаясь на стыках. Поэтому ты никогда не найдешь того места, где все изменились, где всё изменилось, где мысль стала кредо, а слово – последним. Говоря короче, у Чехова подчеркивать нечего. И не надо. Мне хватает тысячи других, собравшихся в моей библиотеке.
Библиотекой мы с женой называем подвал без окон, где между лестницей и стиральной машиной скопилось все, что мне дорого. В остальном – помещение здоровое, воздух сухой и никто, кроме кота, не заходит. Сперва стеллажи стояли вдоль, но когда стены кончились, мы развернули шкафы поперек и расставили книжки навстречу друг другу. Получилась библиотека одного микрорайона – моего.
Иногда – в кошмарах – мне кажется, что в ней я вижу содержание своего черепа. Только тут все разложено по полочкам. За стеклом в дубовых шкафах – античность. Рядом – история, мемуары, а дальше по языкам и ментальности – японцы отдельно от китайцев, немцы – от австрийцев, русская проза – от советской, зато вся поэзия без разбора. Сохраняя видимость порядка, библиотека выглядит усталой. Книги засаленные, переплеты рваные, у любимых вываливаются страницы, из всех торчат закладки, а на полях – галки.
Достав том наугад, я пролистал его до первой карандашной пометки:
Неужели же, чтобы стать образованным человеком, необходимо повидать Чикаго, – жалобно спросил мистер Эрскин.
Это из “Дориана Грея”, грустной притчи о постаревшем портрете.
11. Как и словно
Метафору объединяет с юмором тайна происхождения. Азимов уверял, что только пришельцы сочиняют анекдоты. И я склонен ему верить, так как тоже не встречал их автора. Кажется, что само время снимает анекдот с языка – мгновенно и кстати.
Но если анекдот заводится в толще коллективного языка, то метафора – счастливое сравнение – собственность писателя. При этом метафору, как и шутку, нельзя выдумать. Вернее можно, но не нужно. Вымученный смех, которым нас часто травят эстрадные профессионалы, оставляет ощущение неловкости. Трудное – не смешно, смешно то, что пришло само и даром.
Метафора – такой же дар. И на вопрос “чей?”, я отказываюсь отвечать, потому что, откуда счастье, я тоже не знаю. Достаточно того, что оно встречается, бывает или хотя бы случается. А чтобы не упустить своего, надо, как нас учили, всегда быть готовым. Опытный автор умеет ждать. Элиот советовал поэтам поддерживать форму, сочиняя стихи каждый день, чтобы не проворонить удачу. Прихотливая, как все дары Фортуны, она сама выбирает место и время встречи, и нам надо там оказаться.
Настоящую метафору нельзя не узнать уже потому, что она является сразу: с морозу, еще чужая, незнакомая, дикая. Брать или не брать – решать тебе, но другой не жди. Метафору нельзя улучшить, уточнить, дополнить или обкромсать. Квант истины, она дается целиком и ни за что не отвечает. Хорошая метафора никогда не к месту. Наоборот, она его портит, останавливая движение мысли или разворачивая ее в совсем другую сторону. Диктуя волю автору, метафора, если ее впустить в предложение, захватывает власть над текстом, управляя им по-своему до тех пор, пока не явится другая метафора, и все начнется сначала.
Опасность такого подарка очевидна, но если автор, решив, что даже троянскому коню в зубы не смотрят, отпустит вожжи, страница может завести туда, где еще никто не был.
Оправдывая это рискованное путешествие, Мандельштам написал в “Четвертой прозе”: Дошло до того, что в ремесле словесном я ценю только дикое мясо. Говорят, что поэт никогда не забывает метафор. И правда, два года спустя, в “Батюшкове”, Мандельштам вернулся к уже найденному: